Сами старики за пятнадцать лет обжились в своей избе даже лучше, чем это вообще казалось возможным для крестьян. Потому что в теперешней Лифляндии средняя крестьянская семья куда больше, чем наши старики, зависит от произвола мызника и от слепого случая. С несколько лучшими условиями, которые сперва были им непривычны (по желанию Тимо, изба имеет дымовую трубу, и в комнатах настланы деревянные полы), они теперь уже вполне освоились. А я для виссувереских и таганургаских крестьян личность, вызывающая смущение. Мы с отцом зашли в несколько тамошних домов. Тут же приносили жбан с оставшимся от Троицы пивом. Полукаский Петер для них тот, кто он есть. Это явно. И то, что я, Якоб, сын Петера, — все эти прижимистые старики и старухи, да и некоторые женщины помоложе, понимали сразу. И что я восемь лет служил в армии, это тоже было нетрудно понять. А вот то, что я живу в выйсикуском старом барском доме и что я шурин господина Бока, которого считают безумным, — все это делает меня до такой степени выходцем из другого мира, что я кожей чувствовал, как они в моем присутствии замыкались, как замкнулись бы, переступи их порог чужой барин… И в доме моих стариков, если говорить честно, я испытываю то же самое. Конечно, не в такой мере. Порой это даже забывается, благодаря детским воспоминаниям, а потом вдруг ощущается с новой силой.
…Я стою утром в рубашке и носках посреди комнаты (которую они мне предоставили), причесываюсь гребенкой и смотрюсь при этом в пятидесятикопеечное зеркальце на выбеленной бревенчатой стене. В избах здешнего прихода такие зеркала встречаются у многих, вот и Ээва притащила старикам эту полезную вещицу. И в зеркале я вижу, как мать останавливается на пороге открытой двери и смотрит на меня. Я говорю:
— Ну, что ты, матушка, смотришь? Проверяешь, достаточно ли меня за чуб драла, чтобы густой вырос?
— …Господи… да много ли я тебя…
— Ну-ну, бывало, что и поглаживала, не только драла. А помнишь, когда у нас в Каннука на дворе у ручья утки паслись?
— Отчего же не помню — тебе было шесть или семь годков… И как же мне тебя не драть было, когда ты только и знал, что мотался со двора в дом, а у самого ноги в утином дерьме… Господи… Ты сказал, что хочешь сегодня съездить к рыйкаским господам, а погляди, сапоги-то у тебя здесь у стенки со вчерашнего дня в грязи… Погоди, я почищу.
Я даже вскрикнул:
— Нет, матушка, не надо!.. Во-первых, я не поеду в Рыйка. И во-вторых, я не хочу! Я сам почищу свои сапоги! Матушка, не смей!..
Вдруг мне стало ужасно важно не позволить ей. Потому что я чувствую, что ее готовность вычистить сапоги некогда дранного ею мальчишки это на четверть — горделивая радость за этого мальчика и на три четверти — стыдливая боль за его отчуждение. И в то же время спрашиваю себя (вопрос возникает вдруг в каком-то подспудном сознании): не промелькнуло ли в моем запрещении какое-то подлое потаенное опасение, что она намажет мои сапоги свиным салом, в то время как сам я уже давно чищу их шрейберовским гуталином? Насколько же гадко и противоречиво мое самочувствие! Я заставляю себя взглянуть матери в лицо, старое, будто долежавшее до февраля яблоко, в ее смущенное и покорное лицо, и повторяю:
— Я не поеду в Рыйка. Во всяком случае сегодня…
Я сам вычищу сапоги. И в Рыйка, конечно, не поеду. Однако я уже знаю, что больше мне идти тоже некуда. И что куда-то мне нужно деваться. Если Ээва и Тимо в сентябре наконец благополучно сбегут. В Выйсику мне делать будет нечего. Да если бы я и захотел, то вряд ли мне позволят там жить. Только я не захочу, ни в коем случае. Даже если бы меня попросили — если бы явился сам Петер Мантейфель и стал меня умолять. Потому что я там чужой. Без Ээвы и Тимо (удивительно, для меня Ээва и Тимо — уже одно…), без них уже совсем чужой. И в Палука чужой. Нет, в Палука все-таки не в такой степени. В Палука все-таки более свой. Но именно поэтому мне гораздо больнее, что и тут все-таки чужой.
Понедельник, 19 августа
В семи-восьми верстах от Рыйкаской фабрики, вверх по течению реки, начинаются места, где огромный дремучий лес, растущий западнее большого Эпраского болота, подступает к обоим берегам реки. Весь этот лес куплен Амелунгом для нужд Мелескиской стеклодувной и зеркальной фабрики; и не столько из-за браконьеров, сколько для того, чтобы выйсикуский и соосаареский управители не воровали топливо, фабрика поставила сюда лесника.