Выбрать главу

В речных затонах встречаются песчаные берега и возвышенности, покрытые дерном, где достаточно сухо, чтобы лежать и предаваться ласкам. Однако чаще всего Анна отдается мне прямо в лодке. Обнаженные в зеленоватых вечерних или ночных сумерках — мы оказываемся в колеблющемся обособленном мире,, Мы знаем, или во всяком случае я знаю, что словами нам не проникнуть друг к другу сквозь наше одиночество. Но оба мы испытали, что плотью мы этого достигаем. В каждом из нас застарелая мука одиночества, и ненадежная радость избавления от него делает нас безудержными. Не знаю, что она обо мне думает. Хотелось бы узнать, но не решаюсь спросить. Однако напишу здесь, что я думаю о ней. Чтобы самому потом знать. Или, вернее, помнить, как я относился к ней, когда мы плыли в лодке по пыльтсамааской реке в зеленом зыбком обособленном мире поздним летом двадцать восьмого года.

Ее неистовость немножко задевает меня, ибо это свидетельство прошлого опыта, но мне необычайно приятно думать, что сейчас она вызвана только мною. Чрезмерная пышность ее белокожего тела, наверно, легко могла бы показаться несколько смешной или даже чуточку пошлой, если бы Анна пыталась изображать изысканность. Но она ничего не изображает. Она такая, какая она есть. Дурная она или хорошая, умная или глупая, не знаю. Да и неважно это. Если меня к ней влечет. Я ведь не собираюсь с ней, как бы сказать, положить начало идеальной династии для идеального государства, какое Тимо все еще, поди, видит во сне… Она по крайней мере совершенно естественна. Если я что-нибудь понимаю в естественности женщины. И мне она во всяком случае как-то удивительна знакома.

В эти свадебные камышовые ночи, когда я снова прихожу в себя, лежа на дне лодки (подо мной поверх решетки — соломенный тюфяк), и слушаю утихающее дыхание Анны и спокойный плеск воды по ту сторону тонких досок, шуршание тростника о борта, одной рукой стираю следы слез на ее горящих щеках, а другой — ловлю в темноте склоненные над лодкой камыши, как соприкосновение с реальным миром, мне вспоминается то, что я читал в рукописи Тимо, написанной для царя… Мне не приходится искать счастья за пределами своего дома… Ну, а мне следовало бы сказать — за пределами этой лодки, этого зыбкого обособленного мира… — И если, — пишет Тимо, — я сталкивался иногда с неблагодарностью и испытывал обиды, то как бы в награду оказывался окружен добротой и дружбой там, где меньше всего этого ожидал, и если бы я утратил веру в человечество, — (действительно, человек оказывается иногда в таком положении, когда возможность потерять эту веру приходит ему в голову, что произошло со мной из-за Риетты и Ламинга…), — если бы я и утратил веру в человечество, я нашел бы утешение в каждом зеленом листочке, в каждой травинке… Конечно, Тимо там же пишет, что он все же не может ограничиться домашним счастьем, утешиться травинкой или только наслаждением наукой или искусством — ибо помимо всего этого для него существуют бог и отечество

Я подумал: с богом пусть будет как угодно, но что касается отечества, то ему мешать себе я не позволю. Ибо я же видел, что влечет за собою полная отдача себя служению отечеству. Любое, даже частичное ему служение приводит к тому, что в остальном оно превращается в преступление. А полное истинное служение отчизне, как это делал Тимо, было бы безумием. Или, может быть, существует еще какая-то промежуточная возможность? А может быть, вообще все возможности лишь промежуточные? Как и в «зеленой тьме зыбкого, обособленного мира» любви?..

21 августа 1828 г.

Прочитал позавчерашнюю запись. Ей-богу, никогда еще не писал здесь подобной ерунды. А впрочем, чего ради мне вырывать ее отсюда?