Поначалу Цицерон говорил почти то же, что недавно в Сенате, если не считать того, что теперь он мог пригласить своего клиента выйти вперед и время от времени делать патетические жесты в его сторону, чтобы вызвать жалость судей по отношению к несчастному. И, пожалуй, никогда еще перед римским судом не представала столь жалкая в своем отчаянии фигура, чем та, какую являл собой Стений в тот день. Но в целом выступление Цицерона в корне отличалось от тех речей, которые он обычно произносил, выступая в судах, и имело значительно более выраженную политическую направленность. Когда Цицерон дошел до самой важной части своего выступления, он уже нисколько не нервничал, и голос его звенел.
— Напомню старую пословицу, которая гласит: «Рыба гниет с головы». И если сегодня в Риме что-то и гниет — а кто сможет в этом усомниться? — я уверяю вас, что этот процесс также начался с головы. С самого верха! Он начался с Сената! — Слушатели принялись издавать громкие одобрительные крики и топать ногами, выражая свое согласие. — И если бы вы спросили, что можно сделать с этой гниющей, вонючей, разлагающейся головой, я бы ответил вам без малейших колебаний: отрезать! — Одобрительные возгласы зазвучали еще громче. — Но чтобы это сделать, простого ножа будет недостаточно, поскольку голова эта аристократическая, а мы все знаем, что это означает! — В зале послышался смех. — Это голова, отожравшаяся на коррупции, раздувшаяся от спеси и высокомерия. Тот, кто будет держать нож, должен иметь твердую руку и крепкие нервы, поскольку у всех этих аристократов — у каждого из них, говорю я вам! — шеи сделаны из меди. — Снова смех. — Но такой человек придет. Он уже близко. Вы будете восстановлены в своих правах, обещаю вам, какой бы ожесточенной ни была борьба. — Несколько наиболее сообразительных принялись выкрикивать имя Помпея. Цицерон поднял руку с тремя растопыренными пальцами. — Сейчас вам предстоит пройти великое испытание и узнать, достойны ли вы великой битвы. Проявите мужество! Начните прямо сегодня! Нанесите удар тирании! Освободите моего клиента! А потом освободите Рим!
Позже Цицерон был до такой степени встревожен тем, как возбудила толпу его речь, что попросил меня уничтожить ее стенограмму, имевшуюся в единственном экземпляре, поэтому сейчас, признаюсь, я пишу по памяти. Однако я помню все в мельчайших подробностях: силу, звучавшую в каждом слове, страсть, звеневшую в его голосе, нарастающее возбуждение слушателей, которых он подстегивал словно хлыстом. Я помню, как Цицерон и Паликан подмигнули друг другу, когда мы уходили из базилики, как неподвижно сидела Теренция, глядя перед собой, в то время как все остальные буквально бесновались вокруг нее. Помню я и Тимархида, который на протяжении всей речи стоял в глубине зала и поспешно улизнул еще раньше, чем отзвучали приветственные крики. Я не сомневаюсь, что он тут же поспешил к своему хозяину рассказать о том, что произошло. Стоит ли говорить, что решение трибуната в пользу Стения было принято единогласно! С этой минуты в Риме ему ничто не угрожало.
IV
Еще одна максима Цицерона гласила: «Даже если ты собираешься сделать что-то непопулярное, делай это со всем пылом, поскольку робостью в политике ничего не добьешься». Поэтому, хотя раньше он никогда не высказывался в адрес Помпея и трибунов, сейчас у последних не было более ярого приверженца, нежели мой хозяин. Стоит ли говорить, что сторонники Помпея были более чем довольны появлением в их рядах столь блистательного неофита.
Та зима была долгой и холодной, и, как я подозреваю, неуютнее, чем кто-либо, чувствовала себя Теренция. Кодекс чести требовал от нее поддерживать мужа в противостоянии с врагами, наймиты которых как-то раз ворвались в их дом. Однако теперь ей приходилось сидеть в окружении дурно пахнущих бедняков и слушать, как Цицерон поносит тот социальный класс, к которому принадлежала она сама. В ее гостиной и столовой постоянно толпились новые политические единомышленники мужа: неотесанные мужланы из диких северных провинций, которые говорили с ужасающим акцентом, клали ноги на ее мебель и плели интриги до глубокой ночи.
Их предводителем был Паликан, и в январе, во время своего второго визита в наш дом, он привел с собой одного из новых преторов, Луция Афрания, сенатора от родного для Помпея округа — Пиценского. Цицерон был сама любезность. Несколько лет назад Теренция также сочла бы за честь принимать под своим кровом претора, но Афраний не принадлежал к знатному роду и не блистал изысканными манерами. Хуже того, он осведомился у хозяйки дома, любит ли она танцевать, и когда Теренция, шокированная бестактностью вопроса, в ужасе отшатнулась, легкомысленно сообщил, что сам он обожает это занятие. Затем, что было совсем уж чудовищно, он задрал тогу и спросил Теренцию, приходилось ли ей когда-нибудь видеть столь красивые ноги, как у него.