Теперь они стояли перед мраморным камином в ужасающей, по мнению Каролины, Восточной гостиной, президент пожимал руки гостей и вел величественные беседы с теми, кто к нему подходил. В короткие интервалы между тем, что Каролина определила как рукоположения, президент говорил ей о Деле.
— Пока я здесь, — сказал он медоточивым, даже на критический слух Каролины, голосом, — он далеко пойдет. Это тот человек, который нужен здесь, где… — Как-то так получалось, что Маккинли не давал себе труда завершать потенциально интересные высказывания и делать какие-то выводы; таким способом он лишал собеседников возможности себя цитировать. Сначала он нагонял на Каролину скуку, потом ее стала восхищать доведенная до совершенства осторожность его речи, ничего не оставлявшая на волю случая. Если и не интеллектуал, то уж, конечно, человек, изощренный в тонкостях искусства политики. Правда, Каролина уже поняла, что ее собственные критерии интеллектуальности чисто европейские и традиционные. Для нее интеллект был просто свидетельством цивилизованности. Поэтому она ни в малейшей степени не была готова к встрече с умом, лишенным всякой цивилизованности, но способным к быстрым суждениям и разумным действиям. Маккинли едва ли имел понятие о Цезаре или Александре Македонском, и все же завоевал почти столько же земель, сколько каждый из них, ни разу не покинув этот ужасный дом и действуя посредством вездесущего телеграфа и столь же могущественного телефона.
— Он, думается мне, такой, каким был вероятно его отец, когда работал в этом доме. — Дел говорил Каролине, что президент редко упоминал кого-либо из своих предшественников, эта уникальная особенность роднила его с Линкольном. — Я полагаю, что пребывание в Претории закалит его, и тогда… — Появление сенатора Лоджа вызвало на лице президента улыбку, в которой угадывалась неподдельная теплота. У Маккинли можно многому научиться в смысле лицедейства, подумала Каролина. Тем временем Дел, который их не слышал, разглядывал гостей, собравшихся отмечать наступление Нового года — или нового столетия — в обществе президента. В дальнем углу гостиной стояла очень хорошенькая Маргарита Кассини; девочка из кардебалета, наряженная как настоящая дама, злорадно усмехнулась про себя Каролина. Обольщая вертевшихся вокруг нее конгрессменов, она не спускала глаз с Дела; по всей видимости, он ухаживал за Маргаритой куда более серьезно, чем признался Каролине, которая к своему неудовольствию вдруг поймала себя на том, что ревнует; разве ревность не признак любви? спросила она собственную Маргариту, и та кисло ответила: «Скорее, это признак эгоизма».
Президент поздравил Лоджа, похвалив его блистательную деятельность, и Лодж, улыбнувшись своей лисьей улыбкой, повернулся к Каролине.
— Вы все еще испытываете удовольствие от этой варварской страны?
— Варварской — это ваши слова, мистер Лодж. Меня восхищает ваша — наша цивилизация. Светоч для всего мира, сказала бы я.
— Вы и говорите это на страницах «Вашингтон трибюн».
— Это, наверное, заголовки. Я их никогда не читаю. Мне нравятся только…
— Убийства?
— Наше последнее увлечение — подброшенные младенцы. Не думала, что вы следите за нашей газетой.
— О, я пристально слежу за вами.
— За убийствами?
— И за подброшенными младенцами.
— А договоры? — Каролина нанесла удар, хотя и не сильный, с ее точки зрения. Ей нравилось заставлять хмуриться строгое сенаторское лицо. Поговаривали, что Лодж изо всех сил действует против договора своего друга Хэя о каналах.
— Милая мисс Сэнфорд. Договор, пока он не представлен в сенат, вещь чисто платоническая. Затем мы — две трети из нас — должны дать ему телесное воплощение.
— Я могу вас процитировать?
— Позвольте мне сначала процитировать в сенате самого себя. Потом эти слова в вашем распоряжении. Вы намерены продолжать издание газеты?
К этому вопросу Каролина была уже привычна.
— Почему бы и нет? Кроме того, мистер Маклин готов меня финансировать.
— Маклин? С какой стати?
— Чтобы я не продала газету Херсту.
— О! — Лодж пришел в восторг. — Многие из нас готовы будут заплатить вам, сколько скажете, лишь бы не допустить этого типа в Вашингтон. — Лодж посмотрел на Дела. — Когда он уезжает в Преторию?
— В следующем месяце.
— Один?
— Один.
Генри Адамс устроил Делу прощальный обед, и, по мнению Хэя, он был мрачен, как сам февраль, самый неприятный месяц в Вашингтоне. Хэй явился первым, Адамс показался ему похожим отнюдь не на легендарного ангелоподобного дикобраза с Лафайет-сквер, а ощетинившегося колючками ежа.