— Президент сказал, что вы меня проинструктируете, мистер государственный секретарь.
— Никаких инструкций, мистер генеральный консул, кроме самых общих, какие я обычно даю. То, чего ты не говорил, не может быть использовано против тебя.
— Я буду молчалив, общаясь и с бурами, и с англичанами…
— Но будешь посылать мне пространные отчеты, а также и президенту? — Хэю было любопытно узнать, чего от Дела ожидает Майор.
— Моя задача — информировать его. Ничего больше. Ты же знаешь его.
— Не столь хорошо, как ты. — При этих словах Дел покраснел. — Ты пользуешься его полным доверием. — Хэй слышал назидательные нотки в собственном голосе. — Не подведи его. — Почему, подумал Хэй, он всегда безошибочно берет в разговоре с сыном неверный тон, хотя со всеми остальными он всегда — и фактически именно этому был обязан своей карьерой — держал верную интонацию?
— С какой стати я буду его подводить? — Почтительный сын рассердился, и Хэй не мог придумать, как его ублажить. Он оглянулся в поисках поддержки, и она появилась в дверях, последняя из гостей, в ослепительном платье цвета темного золота. Адамс поцеловал Каролине руку, чего обычно не делал, общаясь с племянницами, но ведь она была скорее элегантной парижской дамой, чем скромной американской племянницей. Хэй считал ее удачной находкой, в отличие от Клары, проявлявшей куда меньше энтузиазма, но так и не объяснившей, почему Делу не стоит жениться на столь неординарной особе. Клара по-прежнему говорила о ней как об иностранке, словно она сама никогда не уезжала из дома Амасы Стоуна в Цинциннати. Хэй опасался, что за год отсутствия Дела Каролина найдет себе более солидную партию. У него не было свойственного американским нуворишам убеждения в том, что быть новым и богатым есть перст божий, и это гораздо предпочтительнее захудалого титула и старых денег. Сам он возник ниоткуда, как и его тесть, и мог исчезнуть в никуда в любую минуту. Потеря состояния была в конце века не в новинку, в отличие от свалившегося с неба богатства.
Каролина подошла к Хэям.
— Ты опаздываешь, — сказал Дел.
— Я задержалась… — Каролина вдруг осеклась, — в своей конторе. Или эти слова в устах женщины непристойны?
— Слова или дела? — спросил как всегда очарованный Каролиной Хэй.
— И то, и другое. Во-первых, людям непривычно, что у меня есть своя контора. Это раздражает. — Последнее слово она предпочла сказать по-французски.
— Другие девушки тебе просто завидуют, — сказал Дел.
— О, другим девушкам это скорее нравится. Это значит, что я не стою у них на пути, не являюсь конкуренткой. Это раздражает мужчин.
— Мы становимся как бы лишними. — Дел посмотрел на нее с нежностью. Если он влюблен, как полагал Хэй, то ему можно позавидовать; по крайней мере отец ему завидовал, потому что его приязнь к Кларе никогда даже отдаленно не походила на любовь. Конечно, они с Кларой были старше, когда встретились, и мир был моложе, а брак сводился, главным образом, к наборам столового серебра и комплектам постельного белья, к новой родне, которую надлежало умилостивить, и, конечно, к деньгам.
— Что же задержало вас в этой зловещей конторе? — Хэю импонировала мысль о молодой женщине, издающей газету на презренной Маркет-плейс.
— Вы, — сказала Каролина, ее газельи глаза прямо смотрели на него. Ему вдруг пришла в голову дикая мысль, что это он, а не его сын помолвлен с этим необыкновенным созданием; на ее щеке, подобно прелестной мушке, красовалось изящное крохотное пятнышко типографской краски. Хэй мог судить, ибо провел часть своих юных лет среди типографских прессов.
— При чем здесь отец? — удивился Дел. Хэй с восторгом разглядывал кокетливую сине-черную точку на бледно-розовой щеке.
— Может быть, я расскажу после обеда? — Каролина попыталась слегка попятиться и наткнулась на Рута, направлявшегося к ним, чтобы поздороваться с Хэем.
— Я лишусь аппетита, если не узнаю, какие ужасы пресса собирается излить на мою бедную голову. — Хэй никак не мог решить, что он презирает сильнее — шумливый, невежественный и продажный сенат или столь же шумную, невежественную и продажную прессу. В общем и целом, поскольку он сам был когда-то журналистом и издателем, прессу он презирал сильнее. Он понимал журналистов, но не самовлюбленных сенаторов, которые при всей своей глупости считали себя олицетворением нации, хотя способны были лишь на оглушающий шум.