Нагель и Энгельхардт, не подозревая о такой перспективе, загорают в Английском саду, высоко подобрав полы балахонов и подставив ноги солнцу, под жужжание утомленных пчел; а потом едут в городок Мурнау, к югу от Мюнхена, и там разыскивают — день уже клонится к вечеру — знакомого крестьянина, в чьей упрямой башке засела мысль, что он все лето будет работать голым. Крестьянин, чья кожа обрела цвет красного дерева, встречает их у калитки, без шляпы, и по очереди протягивает каждому из тощих студиозусов свою могучую пятерню. Хотя на дворе уже сентябрь, гости скидывают одежду и садятся за простой деревянный стол во дворе; рачительная хозяйка, жена крестьянина, приносит мужу хлеб, сало и кусок окорока, а гостям — яблоки и виноград; пока она накрывает на стол, ее обнаженные груди раскачиваются, словно тяжелые тыквы. По приглашению хозяина к трапезе присоединяется и служанка, тоже обнаженная. Наш друг выкладывает на стол брошюры, все собравшиеся за столом радуются успехам почитателей Солнца, Энгельхардт с удовольствием угощается фруктами, а в ветвях дерева, над ними, весело поет иволга.
Тут-то Энгельхардт и заводит речь про кокосовые орехи, которых, конечно, ни крестьянин, ни его жена, ни служанка отродясь не пробовали и даже не видели. Он рассказывает о своей идее: опоясать весь земной шар колониями кокофагов; заговаривает, поднявшись с места (его патологическая застенчивость испаряется всякий раз, как он получает возможность публично пропагандировать, пользуясь средствами риторики, свое дело), о священном долге, который человек когда-нибудь будет исполнять: долг заключается в том, чтобы возносить, в обнаженном виде, хвалу Солнцу, в Пальмовом храме. Правда, здесь — и Энгельхард, раскинув руки, указывает на окружающий пейзаж — такое, к сожалению, невозможно: слишком долго длится в наших краях враждебная человеку зима, слишком много вокруг узколобых обывателей, слишком шумно от фабричных машин… Энгельхардт даже залезает с ногами на стол, потом снова спускается на землю и формулирует свое кредо: в конечном итоге спасутся только те страны, которые круглый год нежатся в лучах солнца; да и в них — только те люди, которые, освободившись от одежд, позволяют благодатным лучам главного светила беспрепятственно ласкать их тела и головы. Его здешние единомышленники, брат и две сестры, для начала всё сделали правильно, но теперь пора им продать хозяйство и последовать за ним, Энгельхардтом, прочь из Баварии, как когда-то евреи последовали за Моисеем и вышли из Египта, — пусть купят билеты на пароход, идущий к экватору.
Имеет ли он в виду Мексику или Африку, интересуется Нагель, в то время как крестьянин и его жена, благоговейно прислушиваясь, не забывают намазывать себе бутерброды. Энгельхардт, поясняет Нагель, просто одержим новыми идеями: они буквально вгрызаются в его плоть, словно мелкие острозубые бесы… На мгновение Нагель даже задается вопросом, не тронулся ли Энгельхардт умом… — Мексика… нет-нет, для таких целей подходят только просторы Тихого океана: только там может быть заложен (и будет заложен) фундамент новой жизни… Энгельхардт тычет указательным пальцем в бело-голубое небо, стучит узким кулачком по столешнице… Хотя ослепительное сфумато своих идей он преподносит с мастерством истинного демагога, похоже, мало что из сказанного задерживается в головах сочувствующей ему крестьянской пары: слишком уж причудливо закручиваются серпантинные ленты энгельхардтовских фантазий…
Позже, уже ночью, на сеновале, насквозь пропахшем пылью долгого теплого лета, Нагель и Энгельхардт лежат бок о бок, шепотом переговариваются, строят планы на будущее, отбрасывают их, и Нагель вдруг осознает, как высоко он ценит своего нюрнбергского друга и насколько радикальнее, чем собственные его мысли, вторгаются в мир привычных представлений идеи Энгельхардта. Над ними во тьме балочных перекрытий мяукает кошка. Нагель всерьез задумывается, не поехать ли ему с другом в колонии; это наверняка избавило бы его от насмешек, которые он терпит на протяжении многих лет, которые изливаются на него каждодневно и грозят сломить его дух; он уже начал сомневаться в правильности своих поступков, Энгельхардт же с его одержимостью представляется ему настоящим фюрером: светочем, который выведет Нагеля из мрачной германской пустыни в некую светлую, благонравную, чистую землю — причем выведет не в метафорическом смысле, a in realitas; однако, с другой стороны (в этот момент анима Нагеля уже видит ворота Сонного царства), он, Нагель, попросту слишком ленив, чтобы обогнуть земной шар и где-то на другом конце мира приняться за строительство новой Германии. Нет, думает он, прежде чем переступить рубеж царства дремы, отныне он будет писать свое имя с маленькой буквы, вообще откажется от различения больших и маленьких букв, будет всегда писать с маленьких букв, вот так: густаф нагель. Это и станет его революцией, а потом придет сон…