Наконец и цветы были куплены, и она сидела снова на своей кухне и смотрела на часы, которые показывали, что скоро она увидит сестру и должна будет говорить с нею. О том, о чем ей не хочется говорить и что не хочется вспоминать. Сестра была совсем чужой, то мгновение пришедшей молодости ушло, и, наверное, навсегда. Теперь она снова была просто пожилой женщиной, бабушкой, погруженной в повседневные заботы, вырванной из них насильственно, против ее желания, и потому не испытывающей к сестре ни унции нежности.
В трамвае, когда она ехала на вокзал, настроение ее вдруг изменилось в лучшую сторону. Ей стало приятно думать о том, что она встречает родную сестру, а не подругу дочери, и не родственников зятя, и не кого-нибудь еще, не имеющего к ней особого отношения. Она стала внезапно хозяйкой. Дома ждал ее и сестру ужин, который она сготовила по своему вкусу, а не сообразуясь с чьим-то и не припоминая, кто что любит. Квартиру она прибрала так, как того хотела, а не как советовала дочь или соседка. Она сорвала с мебели чехлы, которыми ее закрывали от пыли, моли и других врагов. Она сняла с полированного столика красивую прозрачную заграничную салфетку, которую подарила дочери подруга, живущая третий год в одной из стран Африки. Дочь постелила эту цветастую, красивую, но явно кухонную пленку на полированный журнальный столик. Антонина Алексеевна сегодня была полной хозяйкой в пустой и непонятно и неясно теперь, чьей квартире. Сегодня и еще, может быть, завтра. А там приедут дочь с зятем, внук, и она снова переберется на кухню, хотя никто ее туда не загоняет. Глядя на проходящих людей и отмечая знакомые лица, Антонина Алексеевна подумала, что вполне возможно предложить Эве остаться здесь, а может, та и едет сюда с этим. Может быть, стоит им поселиться вместе и так уж и жить до конца дней, не думая ни о дочери, ни о зяте, ни о внуке. Тут же она даже сплюнула про себя, до того грешными и дурными показались ей эти мимолетные мысли. Вот что приходит человеку в голову, когда он свободен от работы. Что бы ни было, как бы ни было, но до конца своих дней она должна быть с семьей, которая от нее и изошла. А не кидаться за неизвестной сестрой куда глаза глядят. Как же велико притягательное влияние Эвы, если даже после такого забвения она все еще для Антонины Алексеевны — Эва, Эвочка, сестра.
Но вот и вокзал. И не стало места мыслям. Одно только томительное волнение затопило ее, и на ослабевших тяжелых ногах в лакированных блестящих после касторки туфлях заковыляла Антонина Алексеевна к пути, где вдали показался поезд, который вез такую пропавшую и ненужно нашедшуюся сестру. Антонина Алексеевна встала в сторонке, отяжелевшая, не толстуха, скорее коренастая, со смешными полуразвившимися седыми, а точнее, сивыми волосами, в сиреневом с серым крепдешиновом коротковатом (окоротила-таки ночью!) платье. Немолодая, обычная до зевка чья-то бабушка встречала родственников на маленьком вокзале (новый, большой, строился рядом), мяла в руках ремешок когда-то модной красивой лакированной, теперь потрескавшейся сумки.
Подошел поезд. Из него вышло несколько человек. В их городе никогда много народу не выходило. Но среди вышедших Эвы не оказалось. То есть не оказалось пожилой женщины любого вида — Антонина Алексеевна не могла себе представить, какова сейчас ее сестра. Поезд еще не уходил, но проводница уже поглядывала вперед, явно готовясь к отправлению. Антонина Алексеевна подумала: господи, да что это! Неужто случилось что-нибудь или передумала… Тут ей показалось, что с приездом сестры не все чисто, а ее кто-то долго и упорно разыгрывает, и сейчас выйдут дочь и зять и окажется, что никакой Эвангелины нет и не будет никогда, потому что действительно она давно умерла, а это хохмы зятя, любящего вечно кого-то разыгрывать, и порой небезобидно. Антонина Алексеевна внутренне всполошилась, расстроилась и хотела было уже незаметно скрыться, чтобы не так уж смеялись, но тут из вагона с громкими криками выскочила высокая тощая старуха с золотыми крепко завитыми волосами и, смеясь кому-то в вагон белыми (слишком белыми и ровными для настоящих в таком возрасте) зубами, стала принимать из вагона чемодан, плащ и блестящую большую сумку, похожую на хозяйственную. Тот, кто отдавал вещи, выглянул, и Антонина Алексеевна увидела молодого светловолосого человека в красной рубахе и джинсах. Светловолосый остро оглядел перрон и наткнулся взглядом на Антонину Алексеевну. Она сжалась. Не двинулась с места, а светловолосый кричал что-то по-французски и указывал старухе с золотыми волосами на нее, Антонину Алексеевну. Поезд отошел, старуха с золотыми волосами, которая просто не могла быть Эвой, Эвангелиной, Улитой, потому что не только не была на нее похожа, но и во всей повадке — даже состарившись! — не оставила ни одну из Эвиных черт, повернулась и тоже увидела Антонину Алексеевну, которая не могла оторвать ног от перрона. Они смотрели друг на друга, и никого больше поблизости не было, потому и пошли они навстречу. Старуха — бросив вещи на краю перрона, Антонина Алексеевна — еле двигая внезапно будто отекшими ногами. Она думала, что старуха скажет, что Эва не смогла приехать, и она, эта старуха, ее подруга, просит извинения, но остановиться ей негде и она, что сможет, то и расскажет об Эве. Но старуха, подойдя, вдруг бросилась Антонине Алексеевне на шею и тонким полу-Эвиным, старческим голосом сказала: Томочка, сестричка родная, здравствуй, наконец-то. И легко, как она делала это прежде, заплакала у Антонины Алексеевны на окаменевшем плече. Потому что с этого момента Антонина Алексеевна окаменела, не зная, как она будет привыкать к этой старухе, такой чужой, что хотелось бегом убежать домой и, закрыв дверь на ключ, укрыться подушкой и плакать о невозвратной красоте Эвы, а совсем не о себе, потому что себя, по правде, ей никогда не было жаль.