Эвангелина держала карточку перед глазами, и она расплывалась от набегающих и тут же уходящих слез, потому что менялись ее мысли, носились одна другой сумбурнее и вызывали противоположное.
…В парке она видела и мамочку, и тетю Аннету, которые медленно шли по параллельной аллее, и если бы они взглянули вбок, то увидели бы Эву. И все было бы по-другому, потому что они решили ее судьбу и шли умиротворенные. Зинаида Андреевна тем, что наконец-то ее заставили простить старшую взбалмошную и она сможет собрать остатки своей семьи и решать, что они будут делать дальше. Тетя Аннета была несказанно рада, что не только придумывает добрые дела, но и творит их в жизни. Довольные своею справедливостью, они не глядели по сторонам и не видели ни параллельной аллеи, ни Эвы. Она бы тоже не увидела их, если бы не отвернулась от метущего снега, не увидела бы, потому что была в состоянии тяжелого плывущего восторга, который влек ее дальше и дальше, вызывая пустую, как бедняцкие щи, радость, что вот она ушла — и все видят это. Ушла и ушла. И не вернется! Ах какие легкие в этом возрасте «не вернусь», какие прелестно-лукавые, изящные! Вот и не вернулась.
Снег мел и мел в лицо, и оно было у нее все мокрым и холодным, и когда она отвернулась, то и увидела мамочку и тетю Аннету. Увидела? Ну и что? Веселое — НЕ ВЕРНУСЬ! — влекло ее, и становилось хорошо, почти тепло. Тяжести ухода не было, не было самого ухода; шуточка — НЕ ВЕРНУСЬ! И чем дальше убегала она, дыша уже как загнанный волк, тем смешнее становилось убегание, несерьезнее и вместе с тем значительнее по самому весу. А вот и убегу, а вот и не поймаете. Спрячусь за елочку-сосеночку, дотемна просижу. Нааукаетесь!
Так, не останавливаясь, без сердца уже, с хрипом в горле, добежала она до пристани. Река давно встала, и паромщик возил на тот берег на розвальнях, чутко обходя слабые места. Розвальни стояли у берега, и народ там был, и паромщик уже собирался тронуть лошадей, она без сил махнула рукой, и на этот миг перестал вдруг снег, и ее на розвальнях увидели, и паромщик обождал. И пока она спускалась-скатывалась по обмерзлому берегу, ей хотелось или казалось (или и то и другое), что сзади стоит кто-то и вот-вот крикнет: а ну-ка домой немедля! И оттого она торопилась и вместе была замедленна, заторможенна так, что возница прикрикнул: а ну, девка, давай не задё-оржива-ай! Что-то стукнуло в ней, как в дверь ничейная рука, — послух только, — остановиться бы, но она уже сидела в кошеве, подобрав ноги, а вокруг размещались бабы с детьми и два солдатика.
Так и в поезд на Петроград она села, схватившись за чью-то руку, торопящаяся и замедленная. В поезде она вдруг, правда не окончательно, но поняла, что делает дело самостоятельное и непонятное. С горячим, враз выступившим потом она вспомнила, что денег у нее нет совсем, нет документов и вообще нет ничего, кроме того, что на ней надето. Но тут же она вывернулась — едет к тетке, дальней, двоюродной, которая живет на Шпалерной. На Шпалерной? Да. На Шпалерной. И пусть поищут, и пусть найдут, а уж тогда она поплачет, взапуски. И ее будут все утешать. Ей стало снова весело и снова несерьезно: бегу-у-у!!! Ночью ее прижали куда-то в угол, и кто-то пытался содрать с нее одежду, для чего, она не поняла, дремала, голодная и разбитая. А кто-то другой отговаривал того, и она из его слов поняла, что хотел ТОТ. Она задрожала и стала горячо молить Бога, чтобы он позволил ей дожить до утра, и утром, не сходя с поезда, она уедет обратно в родную сторонку и приползет в дом тети Аннеты на коленях. Тот, что уговаривал, победил. Мужики захрапели и ночью ее не тронули. Билетов никто не спрашивал, никто в вагон не входил, и были ли вообще билеты… Поезд пришел на вокзал, и вместе с теми, кто ехал, Эвангелину вынесло из вагона и понесло против ее воли на площадь, где бурлила толпа, неслись извозчики. Надо было идти к тетке. Где Шпалерная, она не знала, а спрашивать поначалу боялась, потому Шпалерную Эвангелина нашла почти ночью. Она стучалась в двери домов и квартир и спрашивала, не живут ли здесь те, кого она искала. Двери обычно не отпирались и, не дослушав ее вопроса, из-за цепочек говорили: нет. А если кто и открывал чуть-чуть, то тут же захлопывал, потому что таких барышень в мерлушковых шапочках в те времена водилось много, и не всегда их приход означал доброе для жителя респектабельной квартиры. Такие барышни быстро втянулись в мужскую работу. Она уж и плакала перед дверьми. Но двери оставались равнодушными, и можно ли было их в том винить? Лучше не прислушиваться к ночным плачам и скорее уходить в глубь квартиры, чтобы, не дай бог, не пришла жалость к странной девушке, которая вот уже в которую квартиру стучится и звонит и спрашивает, не здесь ли живет ее тетя.