Тут Томаса прорвалась:
— Я с тобой на такие темы разговаривать не буду. У нас разные жизни и разные взгляды, хоть мы сестры…
Сказала это Томаса холодно, и фраза, и холод были именно тем малым, чего не хватало в растворе, которым скреплялась стена между сестрами. Эвангелина ощутила это, но все же попыталась продолжить еще: та же оккупация, те же жертвы, нехватки. Но так неубежденно, что Томаса тут же подхватила, но гневно и величественно: ТЕ ЖЕ?
— Нет, нет, конечно, — заторопилась Эвангелина, не желая никаких больше разногласий с сестрой, найденной и вновь утерянной. — Возможно, я сужу не так, неверно, из своей жизни. Другой я не знаю. Но люди везде люди, и человеку больно, когда больно. Один он гибнет или… Гибнуть страшно всегда… Жить не своей жизнью — тоже страшно.
— Вы смотрите по-другому, — ответила Томаса и почувствовала, как переходит наверх. Эвангелина становится маленькой-маленькой и глупенькой, а Томасе не хочется объяснять ей то, что знает каждый школьник. И еще подумала, что Эвангелина того человека с железной дороги взяла из фильма, как это? — сюжет. Их фильмы не отличаются ни вкусом, ни высокой нравственностью. Рассказала, чтобы поразить воображение Томасы и, может быть, вызвать к себе жалость или любовь, но увидев, что все случилось не так, пошла на попятный и притащила фотографии, а на самом-то деле — афишка-то одна, да и старенькая — актриска средненькая, приехала понюхать, нельзя ли под старость ей здесь устроиться, получить квартирку и прожить остаток дней в покое, не тужа ни о чем. Тем более что, как видно, она не сумела запастись мужем-режиссером. А уехала отсюда Эва, может быть, и с мужчиной, но вполне прилично, иначе как бы она попала в Париж?
— Тома, — сказала Эвангелина, роясь в сумке, — я кое-что тут тебе и твоим привезла, сувениры… — И вытащила из сумки платочки с видами Парижа, флакончики с духами, помаду в прозрачных тюбиках, всякую такую мелочь. Как она не взяла основное! Кофточку, шарф, пояски! Но Томаса, как давеча крошки, рукой подвинула все эти блестящие и привлекательные по виду вещицы на край стола. За такими штучками и постояла бы Томаса для Инны в каком-нибудь магазине, но взять от Эвы — никогда. Хотя сестра, конечно, обидится. Ничего. Раньше бы на часок, может, и взяла, теперь, после странной их беседы, — нельзя. Жив был бы Трофим — все бы сразу про Эву понял и ответил как надо. И Олег тоже. И Инна. А она стала так проста, чуть что не безграмотна, правда. Разве можно считать грамотностью умение читать, писать и считать? Мало грамотная она и ничего не может объяснить своей иностранной сестре. А как бы надо!
Устала она с сестрой. Залегла бы сейчас спать. Завалилась, как говорит Инна, когда приходит с дежурства. Чтобы не видеть сестры и не слышать. А Эвангелина думала о том, что ей надо уходить и, наверное, завтра, завтра (чтобы не сегодня) продолжить разговор, который и впрямь обязан длиться не день и не два, а может быть, и не неделю. Сегодня, как две державы, они присмотрелись друг к другу, провели первую беседу. А все самое главное, для чего державы решили свидеться, не введено в первый турнир за столом.
…Только бы еще спросить о Машине, думала Эвангелина, сжимая в руке сумку и говоря Томасе: Тома, я обижусь, это же мои сувениры, моя любовь от сердца! Томаса яростно трясла головой и даже не смотрела на сувениры. Томаса хотела показать сестре, что ни к чему им сувениры, они ни в чем не нуждаются. Но и Эвангелина это видела. Шикарная квартира. Стол с разносолами, и только вот очень скромная, затертая Томаса. Но она же сама не стремится стать другой, быть другой. Это ведь совсем не то, что «не может».
…Господи, ну как же я спрошу о Машине, в панике думала Эвангелина и тем временем видела плотный конец карточки, торчащий из альбома, на которой вечный Шурочка улыбался вечной лихой улыбкой. Шурочка улыбается вечной картонной улыбкой и нежно и вечно держит под руку свою не очень красивенькую юную жену, которая не успела с ним побывать счастливой…