Машин шел уверенно, быстро, будто торопился исполнить дело. А в самом не было ни уверенности, ни быстроты. Сегодня в столовой он видел Эвангелину, ее покрасневшие от холода руки и нос, ее глаза, которые она поминутно прятала, опускала, ее старенькое пальтишко. Жалкость и грусть были в ней. Совсем не такой она была два дня назад, когда насмешливо таскала его по дому, играла в даму и ничего не понимала, совсем ничего. Сегодня в столовке она вызвала странную жалость, хотя была молода, красива и здорова. Если бы Машин не увидел ее в столовке (Фира, наверное, дала ей пропуск!), он никогда не появился бы в этом доме. Все бы Фире разъяснил и через Фиру наладил бы (если это возможно) что-то в жизни этой неумехи и ее семейки. А тут он ощутил, что каким-то образом отвечает за девчонку, что обязан сам ей что-то сказать и объяснить, а не через Фиру. Должен. Иначе работы своей он себе не представлял — каждый, кто вот так мечется, имеет право на его время и… душу. Но он взял с собой Липилина, чтобы не было… чтобы ничего не было возможно. Девчонка с капризами. Так он думал, заставлял себя думать так, а сам боялся себя. Очень уж сердечно, с тоской, пожалел он сегодня Эвангелину.
По выработавшейся привычке Машин не шел наперерез, а двигался углами, от дома к дому.
Эвангелина на звонок бросилась так, что упала в коридоре, зацепившись за половичок. Даже всплакнула с досады и боли в колене. Но больше, чем с досады и боли, — от горя, которое охватывало ее все сильнее. И теперь она бежала на человека, любого. Она стояла в дверях в пальто, со спущенной шалькой на плечах и слезами, не вытертыми со щек. И видела Машина с солдатом. Он стал для нее уже легендой, и потому, когда она бежала, она ждала кого угодно, но не его. А стоял перед нею Машин. Он чуть отстранил ее: она застыла как статуя и не приглашала в дом. За Машиным боком вошел Липилин. Вошел и, как тогда, с Фирой, тут же прислонился к стене и будто заснул. Лишь телесно оставаясь здесь, в прихожей. А эти двое стояли друг против друга и были совсем другими, чем два дня назад, и каждый почувствовал это. Раньше Машин.
— Здравствуйте, — сухо сказал он. Не получилось мягко, а хотел.
— Здравствуйте, — эхом откликнулась она. Стояла, не предлагая снять шинель, пройти в комнату. Окаменела от неожиданности и чего-то еще. А он не знал, что делать с нею такой. И понимал, как зря стоит сзади Липилин, хотя если бы он знал Липилина хорошо, то перестал бы мучиться его присутствием. Но он не знал Липилина.
Наконец, разозлившись на себя, Машин без приглашения снял шинель, шапку, повесил на вешалку, пригладил и без того коротко лежащие на голове волосы и при полном молчании Эвангелины резко пошел по коридору, на ходу говоря Эвангелине:
— Я ненадолго, барышня. По делу.
В ответ он ничего не услышал. От этого молчания он готов был уйти, но было бы это совсем смешно. Хотя ничего смешного не было в двух их встречах.
Он вошел в диванную и почувствовал, как холодно и промозгло в доме. И тут же пообещал себе дать Эвангелине талон на дрова и керосин. Он повернулся к ней. Она стояла рядом, в расстегнутом пальто, опустив плечи.
— Что с вами? — Голос его прозвучал сухо и раздраженно. А он не хотел этого. — Вам плохо, Эвангелина? — постарался он все же смягчить свой резкий вопрос, произнеся вдруг это дикое имя. Она не отвечала, а смотрела на него, и в глазах ее появились слезы. Так! — Перестаньте, что с вами… — Он дотронулся до рукава ее пальтеца. Она сделала шаг, которого он не ожидал, и головой, лицом, прижалась к его плечу. Он оказался ненамного выше ее, очень высоким он виделся из-за худобы и светлости глаз и волос. Он резко двинулся, желая освободиться от нее, но она истерично-крепко вцепилась в его плечи. Конечно, он мог резким движением отбросить несильные руки Эвангелины, но, рванувшись, он замер. Странно опустело все в нем и затихло, и только хотелось поднять руку и коснуться ее волос, как у чердака, два дня назад. Когда он удивился, как мягки и нежны ее круто вьющиеся волосы. И сейчас его руке хотелось вспомнить эту мягкость и нежность. А Эвангелина, едва прикоснувшись к нему, ощутив тепло человеческого тела, дыхание, жизнь, сильнее прижалась лицом к его плечу, заливая гимнастерку Машина слезами. Его руки все же коснулись ее волос. И сжимали голову ее, пытаясь оторвать от плеча. А она не давалась и все теснее прижимала лицо и плакала все неутешнее. Но тихо. От слез и тепла плеча ей стало казаться, что это и не Машин, а кто-то близкий, давно утерянный и найденный. Ей пригрезился Шурочка и тут же отец и Томаса. Она держалась руками за иллюзии, и потому силой налились ее руки. И только когда ей стало душно от мокрой гимнастерки, она подняла лицо, со всхлипом вздохнула и, не открыв слипшихся от горючих слез глаз, почувствовала близко его лицо. И сухие губы, ткнувшиеся в щеку, мокрую от слез. И все еще с закрытыми глазами, ослабев почти до обморока, она повела головой, и губы их встретились. Наконец. И она узнала, что это такое. Когда целует мужчина. Но как быстро кончилось необыкновенное и непостижимое. Они рванулись друг от друга в страхе. Возвратились издалека, разодрав надвое — единое. Найдя, они тут же откинули друг друга. Боясь. Каждый — своего.