Выбрать главу

— Тома, где папа? — Она искала Юлиуса для защиты.

Томаса усмехнулась:

— Вот. — И кивнула на куль. И Эвангелина с ужасом подумала, что отец уже не отец, а только его тело лежит здесь, и Томаса сошла с ума, и что это же сейчас случится и с нею.

Но все было не так страшно. Не так фантасмагорично, вернее. Юлиус был жив, хотя и болен, и Томаса сидела около больного отца, а не у тела, как подумала Эвангелина. А на куль он был похож от того, что Зинаида Андреевна дала ему жаропонижающее и поставила горчичники, потому что боли в спине ее напугали и она уверилась, что Юлиус простудился на морозе, что было неудивительно при его хлипком здоровье и волнении за Эвангелину. О старшей дочери Зинаида Андреевна жестко сказала:

— Хочет жить одна — пожалуйста. Мешать не будем. И видеть я ее больше не хочу. Неблагодарная тварь. — Зинаида Андреевна в минуты гнева могла сильно выразиться. Сказала она это после того, как прибежала домой, вернее из дома, в слезах Томаса — она все-таки заплакала на улице — и невразумительно и подробно говорила о том, что Эва ужасная, что она хочет жить одна, без них, и она их не любит совсем, и не любила никогда, и они тоже не должны ее любить.

Зинаида Андреевна вспыхнула с первых Томасиных слов и не могла долго отойти — щеки багровели темным румянцем. Слезы были близко, но, видя, как рыдает Томаса и бледен Юлиус, она усилием воли сдерживалась и только багровела. От невыносимого стыда. Никто другой не рожал Эвангелину. Никто не вскармливал. Никто не учил малышку писать, читать и понимать добро. Ни у кого она не жила в доме. Жила с нею. Ее матерью. И теперь оказывается вот что. Став совершенно лиловой, Зинаида Андреевна прикрикнула на Томасу, у которой началась обыкновенная истерика, и, повернувшись к Юлиусу, сказала: дождались мы от твоей красавицы. Тем самым она снимала большую часть вины за Эвангелину с себя и перекладывала на мужа. По справедливости. Он любил Эву самозабвенно, но преглупо. Зинаида Андреевна не помнила, как часто отказывала она Юлиусу в беседах с дочерьми. Перестав верить в него как в делового человека, она перестала верить в него вообще. Даже в доброте и разуме ему отказывала. Но если бы кто посторонний спросил ее, почему она так оберегает дочерей от отца, она бы накричала на этого постороннего — не ложно, совсем не ложно накричала бы, а потом и не задумалась бы над подобной странностью. Чужие не должны ничего знать и советовать. А в семье, со своими, можно все. Все? Все. И вот она теперь испытывала стыд. Одни книги им читала. Зинаида Андреевна вспомнила незабвенную «Хижину». Но уже работал аппарат самозащиты: она думала о развращающей отцовской любви и потакании.

— Вот и дождались, — повторила она зло. А Юлиус был благодарен жене хотя бы за то, что она не отделила себя, а сказала: дождались. Юлиус давно отвык от нежного отношения, и самая малость была ему заметна.

— Зиночка, — сказал он, — я, наверное, виноват во всем. Я не сказал тебе тогда, что Эвочка давно задумала уйти от нас. Но я считал, что она вправе решать свою судьбу и что мы, может быть, немного устарели и не понимаем чего-то. Мой отец ушел, уехал дед, ты ушла от родных, вышла замуж… — Юлиус говорил и не видел, как смотрит на него его Зинуша. Нарочито понимающе и сочувственно. Но Юлиус увлечен был своим откровением, которое косноязычно — как всегда — он пытался донести. А Зинаида Андреевна смотрела на Юлиуса горестно, и вправду горестно, потому что философское созерцание жизни было ей недоступно и подобные косноязычия приводили ее во злость. И только. А ему так хотелось сказать сейчас Зинуше все, что он обдумал, все, что он понял за это короткое, но такое спрессованное время. Он еще успел сказать — Эвочка умница, Зинуша. Она верно сделала. Мне бы хотелось, чтобы и Томочка подумала. Может быть, нам поговорить с ней?

Это было все! Терпения не осталось в Зинаиде Андреевне, в общем доброй женщине. Она не заговорила, она закричала:

— Боже! Кто меня заставлял? Кто? Никто! Никто! Я сама выбрала его! Сама. — Зинаида Андреевна в приступе яростного горя ударила себя в грудь рукой, что никогда раньше не позволила бы себе, так как не была вульгарной. И вдруг смолкла и подошла к Юлиусу совсем близко, внезапно пожалев его и сердясь на себя. Она положила ему на плечи руки и увидела, какие голубые, такие же, как много лет назад, глаза у него сегодня. Но некрасивые, в припухших красноватых веках и с глубокой тоской в них. И поразилась этой тоске, которая, подумалось ей, появилась, возможно, и давно, просто ей некогда было эту тоску заметить. И она горько сказала — Да простит нас Господь, Юлиус.