…Мише Елунину я сказал, что поеду с ним, но не как воспитатель, а так. Мы договорились, что завтра в пять он меня разбудит и мы отправимся первым автобусом. Надо же посмотреть самому, что это за родители у нас.
Но в пять я проснулся сам от догадки, что Миша не придет и уедет один…
К автобусной остановке мы пришли порознь и порознь сидели в автобусе, — все восемьдесят километров до его Печища смотрели каждый в свое окно.
Печище стояло тоже как раз посреди России.
Зачередили сначала садовые дачки, потом пошли кирпичные и блочные корпуса, потом промелькнула прослойка из бывшей окраины — кусочек деревни в черте города; тут зачастили остановки, и на одной из них я сошел вслед за Мишей.
— Братишке, может, конфет купить? — сказал я в пространство.
— У меня нет братишки.
— Значит, как и договорились: я приехал в Печище по делам и с тобой зашел просто так.
Ему было, конечно, все равно, как я к ним иду, мне же не хотелось, чтобы его родители «работали» на воспитателя.
Елунины жили в новом районе, в многоквартирном доме, за домом был обрыв, где распахивалась удивительная даль с ее большим небом, с ее дымкой, с ее извивами и с ее кусочками и полосками то ли реки, то ли рек, то ли озер. Интересно, жильцы уже привыкли к этой картине или еще поглядывают?
(Надо сказать, что я до самой этой минуты, еще на лестнице, еще и перед дверью надеялся, что Миша своих родителей выдумал. И ведь знал же, что они есть, по документам знал, а вот поди ж ты… Как-то так лелеялось и обманывалось; ведь не хотел же почему-то Миша, чтоб я ехал с ним… Просто я, наверное, не знал, как смотреть им в глаза; да само их существование мне казалось чудовищным. Да уж если на то пошло, так и сам детдом, в котором живут дети при живых родителях, — чудовищным. Ну и дальше еще в скобках: вот, значит, мы приезжаем, и что-то такое обнаруживается, какие-то такие особые обстоятельства… черт знает какие, но уж, конечно, очень особые, которые могли бы оправдать родителей. Или так: Миша водит меня по незнакомым улицам в надежде, что мы как-нибудь потеряем друг друга… А что документы, так, господи! Мало ли какая может случиться путаница с документами. И как составилось-то красиво, особенно дальше: я не нарушу его игры, не выдам его тайны, Миша и на этот раз вернется с «подарками», которые мы вместе купим в магазине…
Я так и не понял, испытывал ли Мишка стыд оттого, что при живых родителях жил в детдоме.)
Он вошел без стука. Отец был на кухне, ходил там с оттопыренной загипсованной рукой; из гипса торчали кончики пальцев с въевшимся в них машинным маслом, с синими выпуклыми ногтями. Для четырнадцатилетнего Миши он был очень молодой отец, что-то уж даже слишком. Хмурое лицо еще не размялось, не разогрелось еще первым воскресным похмельем. Все в этом лице было крупно, но заморщено, придавлено; ему б веки набрякшие приподнять, рот отвердить в улыбке, так были б на лице одни эти глаза и рот.
— Навернулся, что ли? — спросил Миша.
— Ты есть будешь?
— А права́? Отобрали?
Миша полез в ящик стола, где вместе с вилками лежали какие-то бумажки. Похоже, что вообще у них тут на кухне была сосредоточена вся жизнь.
— Где трудовая?
— Не знаю. Лежит где-то.
— Эх, ты! Папа… Мало что права отобрали, так еще и статью, конечно, влепили. Прокукуешь теперь.
— Не. В любом месте сварщиком возьмут.
— Возьмут… Покажи трудовую. Там, поди, уж записывать некуда.
— Натворил что-нибудь? — спросил отец меня. — Ничего, я его скоро заберу.
Я вдруг забыл, что приехал «просто так», и даже не заметил, что он догадался обо мне.
— Вы ему часто так обещаете? А то я знаю таких: обещают, а сами… И парнишка ждет, сам не свой ходит. Хоть бы уж туда или сюда. Больно смотреть. Лишены, а морочите голову.
— А кто лишал-то?! Лишают они…
— Не знаю, кто уж там лишал, а только сына больше не дергайте.
— Гляди-ка, лишают они…
— Пусть уж там живет. Там спокойней.
— Да нет, кто лишал-то? Люди лишали! Природу — понял! — захотели изменить. Комиссию они создают… Комиссию — понял! — по переделке природы. «Постановляем, что этот сын больше не сын».
— Ишь вы как повернули…
— Мишка, посмотри, кто там.
Она что же — появилась там в коридорчике и сидела тихо-тихо, подслушивая? Вдруг вошла в комнату сама Мишина мать; Миша был здорово на нее похож. Только глаза у матери были другие — торопливые. Нет, наоборот, в них мерцало какое-то застывшее раздражение.