После чего, поталкивая потихоньку перед собой крест, поплыл обратно, а как стало мелко, взвалил его, мокрый и тяжелый, на плечо и, согнувшись немного, и шатаясь, вышел с ним на берег. Сначала мы, все в плавках, прошли под окнами бухгалтерши. Крест на моем плече проплыл как раз на уровне окон; мне хотелось повернуть голову и взглянуть на себя в темном стекле, но крест резал шею, да я и так представлял, какое это зрелище. Потом деревенской улицей направились к кладбищу.
Особенно нам нравилась абсолютная бессмыслица того, что мы делали. Не могло же быть целью то, что мы несли крест на место, — какая уж тут цель, кладбище давно заброшено… У меня была, правда, цель, да ее я уже по дороге выдумал, чтоб, так сказать, оправдать… Была такая: узнать, почему подростки так жаждут бессмыслицы? А это так, честное слово, я знаю. Чуть только в игре, в деле появляется смысл — все, уже неинтересно. Может быть, там, где есть, цель и смысл, нет и игры? В общем, хорошо, что в темноте нас никто не видел. Взрослый же, правда, человек…
В одиннадцать, перед тем как отправиться домой, я попросил Танюшина, чтоб он прислал за мной кого-нибудь, когда придет Миша.
Но с полдороги я вернулся, отомкнул дверь общей комнаты, включил телевизор, уменьшил звук и стал смотреть какой-то фильм.
Проснулся я утром от шума проезжающей за стеной машины. Экран телевизора светился и гудел. Наш корпус задними окнами смотрит на пруд, и на узенькой полоске между стеной и прудом проходит дорога, жмется к самой стене. На ту сторону пруда можно только через плотину, и на плотине сходятся все дороги и тропинки, а потом вновь разбегаются — на Гальнево, на Жары и дальше. Так что окна нижнего этажа у нас всегда или в пыли, или в брызгах грязи. Утром туда, а вечером обратно едут на грузовиках и в тракторном прицепе рабочие — за Гальневом нашли торф, теперь там такие длинные черные горы…
Машина остановилась под самой стеной, ровно постукивал мотор, и чей-то хриплый голос прокричал:
— Венера! А Венера! Богиня!
Грохнул смех, и машина тронулась. Нашли где кричать… Я пошел в спальню, посмотрел: Мишина кровать была пуста. Внизу хлопнула дверь, и на лестнице показалась сменщица Лидия Семеновна, я чуть-чуть заметался, как в западне, и, наверное, поэтому соврал:
— А я Мишу отпустил на ночь, так что вы не беспокойтесь.
Слава богу, она не спросила, что я тут кручусь не в свой час.
На третий день Миша пришел за вещами, об этом мне сказали девочки, сам я не видел. Когда? Да вот только что… Я побежал на автобусную остановку.
У Елунина-старшего на плечах внакидку висел пиджак, руку с гипсом он прятал под полой, высовывались только знакомые толстые черные пальцы. Наверное, он давно уже не пил, это состарило его.
— Где же вы оба пропадали вчера-позавчера?
Не ответил.
— Ну что, Миша, до свидания?
— До свидания, — сказал Миша.
— Скажи отцу, что надо подать заявление.
— Ничего, мы так, — сказал Елунин-старший. Все для него требовало усилий, даже вот эта тесная разжимка губ — как на морозе, когда экономят дыхание. Может, раздражала его чайная, где на крыльце толпились мужики с пивными кружками?
— Так-то так, да ведь надо. Тут ничего не поделаешь. Да и лучше, мороки не будет.
— Какой?
— Да всякой там… Всякой. Придут, знаете, с милицией, то да се. Между прочим, и с меня спросят.
— Иди, а?
— Куда?
— Туда-а… куда-нибудь.
— Слушай, не выдумывай на свою голову. Зачем тебе еще эти осложнения, у тебя и так их… Наверное, с женой, да? Я видел — назревало…
— Ты раньше не в бане работал? Не банным листом?
— Давай, давай… Давай! Ты вот сердишься, а сам не знаешь, за что.
— А я вас всех… Ненавижу.
— Да это черт с тобой, только давай вернемся, ты напишешь заявление, будет перекомиссия… Я сделаю все, чтоб сына тебе вернули. Сам в комиссию напрошусь…