Анна Степановна работала ткачихой в Карабихе… Но только я о ней и знал, что ткачиха и что одиннадцать детей — «Нашей Анны Степановны футбольная команда», да еще слышал, будто были какие-то попытки то ли переехать в Карабиху, то ли попытки принудить ее переехать — точно не знаю.
Через калитку я видел: она сидела посреди двора на стуле и что-то вязала, с головы ее склоненной свисали космочки, уже бессильные к завиву, а видать, что завивала. Ничего ни в ней, ни вокруг не совпадало с моими представлениями, — с этим вообще всегда торопишься. Я думал, ну, у нее и двор должен быть, как большая, наивно аккуратная клумба, но у нее тут и трава не росла, все вокруг дома было вытоптано, а напротив калитки улица на всю ширину была в автомобильных и тракторных следах, пропитана бензином и маслом… Я хлопнул калиткой и пошел к ней, громко шлепая в пыль ботинками, предупреждая о себе; она наконец взглянула и сунула босые ноги в матерчатые тапки, лежавшие под стулом.
— Здравствуйте, Анна Степановна!
— Здравствуй.
Еще тут стояли стулья, словно выбрели из тесной избы; есть такие избы, стены которых ничего не прячут и ничего не ограждают, ну а тут под крышу семья собиралась, видно, только в дождь.
— Вот я — воспитатель, вы — член комиссии по делам несовершеннолетних, а знать мы друг друга не знаем — как же так, правда?
— Так и то.
— Вот я и решил, что надо познакомиться. Тем более что в будущем мы, может, так сказать… А что-то тихо у вас как, я думал, у вас шумно.
— Ну, богат мельник шумом… Отдыхаю. От шума-то. Теперь все в поле.
— Вот все говорят, футбольная, мол, команда у вас, так это что — все одиннадцать парни?
— Дочка есть одна, да она замужем, так что с зятем — точно, одиннадцать.
— И она с мужем у вас живет?
— Да нет, они в Карабахе в своей квартире.
Что-то она сидела как-то… С какими-то перепадами рассеянности и внимания — вдруг опускала вязанье в подол, хотя руки свое дело не забывали и по-прежнему двигались пальцы, прислушивалась к чему-то далекому, а с далекого перекидывалась на меня глазами, полными быстрого лукавого смысла, и опять, будто тяготясь излишне выпрямленной спиной, сникала плечами и приопускала голову. Я подумал, что, может быть, все мои ребята — а может, и ребята всего детдома — прошли через ее руки, то есть принимала она участие в их судьбе — чего, значит, только не видела! И куда только не доводилось ездить, тратить время, а ведь у самой одиннадцать. И я подивился вслух, как же она успевает.
— Привыкла! Я и в цеху не на шести станках работала, а на десяти.. Кто говорит: многостаночница, а лучше-то будет, наверное, — многозаботница. А парни мои самостоятельные, пятеро на машинах работают, да и остальные — по механике. И зять на машине. Зять ругается: с вашими заработками разве так жить? Весь двор можно метлахской плиткой выложить, да ведь не умеете; вам и дворец дай, так вы в самом главном зале земли насыпете, чтоб босиком по земле ходить. Порода, говорит, у вас такая, и дом ваш такой — как гостиница…
— А у вас какая, ну, обязанность как у члена комиссии?
— А разбираем, если случай какой.
— Ну, понятно, а вот с Истоминым как дело было? Вы лично какого были мнения — переводить, не переводить?
— А чего ж не переводить. Мать у него хорошая, раз просит — надо уважить.
— С мальчиком вы не разговаривали? Не уговаривали к матери вернуться?
— Разговаривала, да не уговаривала. Ведь зачем же — глаза не видят, сердцу легче.
— А, ну если только в этом смысле…
— Да не знаю я смысла-то, миленький. Может, он с отчимом ужиться не может, бывает ведь так: не принимает душа человека, и все. Может, ему отец дорог был… У нас случаи разные бывают, прямо такие, что уж ни на что не похоже. Один вот разводиться с женой стал, ему, видишь ли, первая покойная сниться стала, корит его там, во сне-то, что ж ты, мол, обещал после меня не жениться, а слово нарушил. Развелись, а уж девочка к другой матери привыкла, так что ж ты думаешь, судили и присудили девочку не родному отцу, а неро́дной матери.