Я не понимаю, почему это фантастично.
Я все-таки скажу вот о чем. Конечно, в этом пункте у всех по-разному, наверное… Вот о чем. Все-таки мне здесь хорошо. Не просто так, что, мол, вот хорошо, и все, дело, мол, нашлось, настоящее, сытно там и прочее (кстати, питание мне обходится в 20 коп. в день), а это другое. Ну там перепады в настроении, сомнения, ну там даже отчаяние, а вот — хорошо! (Или — замять для ясности?) Вот кто бы меня понял — хирург. У него тоже — то получается, то нет, и совсем бывает страшно — летальный вдруг исход, и меж благодарностей ему и жалобы и разносы…
Ну, такое, скажем, событие: убираем мы картошку. То есть все мы, все сто шестнадцать воспитанников и восемь воспитателей. И конечно же тут вся наша техника — трактор гусеничный, «Беларусь» и один маленький огородный. Грузовик еще. Выкатили на берег пруда даже автобус, полный ящиков с бутербродами, — это чтоб в обед не носить пыль в столовую… Краски все уже сентябрьские, где уморились, где сгорели, но все еще очень жарко. То ли нас много, то ли поле большое, то ли день высокий, то ли до вечера далеко, то ли до зимы близко, — хорошо!
У Николая Ивановича все мальчики умели водить машину и трактор. (Я теперь убежден, что воспитатель должен сбоку своего дела иметь какую-то профессию, и хорошо бы, чтоб он знал ее хорошо. Как бы я вот сладил с Дамой Истоминым, с его тягой на волю, а у Николая Ивановича Дима уже катается на маленьком ярко-красном тракторе.)
Так получилось, что мы как с утра побежали слегка, для пробы, так и бежали, всеобщая такая трусца получилась. Прибежал мальчик с борозды с ведром картошки, и, пока его ведро поднималось наверх кузова или тракторного прицепа, он пританцовывал — все еще бежал. Казалось, этим ритмом было теперь заражено все… А вот не все.
Примерно так в полдень, что ли, появились сбоку поля, в кустах какие-то хипованные, четверо. Откуда-то куда-то они брели сами по себе, безобидные, немного разморенные жарой, никому не мешали, прилегли тут отдохнуть то ли посмотреть, и один из них бренчал на гитаре, мне издали показалось, что инструментом он владел прилично. Когда я потом попытался хоть что-нибудь о них вспомнить, хоть одну какую-нибудь отличительную деталь, примету, я ничего не мог вспомнить. Я и взглянул-то в их сторону всего раз — когда туда пошел Николай Иванович и попросил их уйти. Они посмотрели на него без всякого выражения, ни на секунду больше, чем это можно было ожидать, встали и молча пошли.
До них и после тоже мимо нас проходило много всяких людей городского воскресного вида; у нас здесь выше пруда по речке стоит дом отдыха железнодорожников, еще километром выше — пионерский лагерь центральной газеты, да с другой стороны детдома на той же речке — санаторий; места кругом прекрасные, народу много. Но когда мы потом хватились Димы Истомина, все сразу вспомнили про этих хипованных. Ребята, правда, не видели, что он именно с ними ушел, но почему-то утверждали, что с ними. Я думаю, ребятам лучше об этом знать.
Хотя, конечно, Дима был не мой, не в моей группе случилось это ЧП, но именно после этого я понял, что такое настоящая-то трудность. Вот тогда-то в пику всякой логике я и почувствовал, что мне здесь — быть. Это, значит, так: плохо, трудно, не получается, ноешь потихоньку, подумываешь об уходе, лелеешь какую-нибудь чепуховую болячку, а как стукнет по-настоящему и отдастся по всем костям, вот тогда хорошо — все слетело с тебя, будто вздрогнул.
Прошел еще месяц.
И этой ночью будто перелистнули страницу, а следующая оказалась чистой, неисписанной, отчего в комнате стало светло. В первое же мгновение после пробуждения зрение было как омыто, и я догадался, что выпал снег. И правда, за морозными перьями на окне все было белым-бело, снег, наверное, шел с ветром, потому что стены дровяника, забор и стволы деревьев тоже были заляпаны. Сдерживая желание выпрыгнуть и поваляться и потому очень медленно, я принялся одеваться. Решил надеть галстук, хотя галстуки не люблю и не ношу. (Но покупаю, и всегда самые лучшие.) К первому снегу галстук, конечно, очень подойдет.