Выбрать главу

— В пальто-то! — оглянулась одна. — Проголодался, что ли?

— Что у нас наутро в меню?

— Котлеты с картофельным пюре и блины.

Стало до слез жалко себя, — завтра будут котлеты с картофельным пюре и блины…. Боже мой, это же все, наверное, мое любимое: котлеты с картофельным пюре и блины…

И тут я вспомнил: в директорском кабинете на столе под стеклом лежит мое заявление об уходе.

Но я не успел. Там уже сидел новый директор, изучал папки с делами. Не знаю почему, но только я увидел, с какой упрямой складкой на лбу, с каким настойчивым терпением — и не на всю ли так ночь — он изучал эти дела, как недоброе предчувствие усилилось.

— У вас плохой вид, Борис Харитонович, — заявил он. Словно мы были знакомы давно, а в последний раз виделись сегодня утром. Не знаю, хотел ли он поразить тем, что все уже знал обо мне и обо всех прочих (а он, конечно, все уже знал дотонка), или это был его метод. И пальцами по стеклу повез в мою сторону бумажку с пожелтевшим краем; да, этот был деловой и не хотел тратить времени с человеком, которого уже изучил и с которым рассчитался. — Скучаем по школе? Ничего, подлечитесь, отдохнете, поправите нервы….

— Нервы у меня в порядке.

— Понимаю. Немножко беспокоит, что бросаете трудное дело? Но с кадрами у нас теперь налаживается, штат укомплектован, со мной будут работать опытные люди, так что с чистой совестью занимайтесь любимым делом. Черчение и рисование, если не ошибаюсь? Рисование, да… Сам когда-то увлекался, но… Таланта нет — в городе не купишь.

— Каждый должен заниматься своим делом, — сказал я зачем-то. Так за последним вагоном поезда летит газетный лист. Летит, переворачивается, прилипает к шпалам и снова несется парусом. Только я никак не мог прильнуть, за что-нибудь прицепиться, и колотило головой о шпалы. — В сущности, ко всякому делу надо подходить по принципу: годишься или не годишься… Каждый должен знать свое место…

— Вполне современный взгляд, — попытался он остановить. — У вас лихорадка?

— Дело — прежде всего, — летел я невесомо. И тут вдруг зацепился: — А я все-таки не понимаю. Вы смотрели там, внизу, — дату? Этому заявлению сто лет… Такие прошумели воды… Извините, я уже успокоился. За это время я ведь мог и передумать. На вашем месте я бы, прежде чем подписывать, взглянул бы все-таки на человека.

— Каждый должен знать свое место, — сказал новый директор. Кстати, он действительно был какой-то новый, новенький, только что из-под пресса, точнее, только что отчеканенный. Из-под пресса был когда-то Гордеич, потом на нем сколько таких вот чеканили и клепали, и я все никак не мог поверить, что металл его устал. Этот был красивый мужчина, наши девочки зауважают его. И до тех пор будут уважать, пока он будет выглядеть новеньким и чеканным. У таких нервы скоро начинают петь, а там вдруг и обвиснут. — Вы решили остаться? Но, во-первых, это ведь ваше собственное заявление, не правда ли? И не так уж давнее. Этим ста лет нет и двух месяцев. Странные колебания для человека, воспитывающего людей, не так ли? Во-вторых, вы неспециалист. Родителям возвращают утраченные ими родительские права только по закону; вы нарушили этот закон. Только неспециалисту простительно это упущение.

— Это не упущение.

— Это ваш принцип. Я так и понял, но не хотел верить…

— Работаешь-то с живыми людьми. Бывают, знаете, ситуации… Когда кажется, что это не работа.

— Что же?

— Не знаю. Сострадание, может быть. Я ведь неспециалист.

— Понимаю. Как и то, какими глазами вы сейчас на меня смотрите. Не понимаю только, какие могут быть принципы в сострадании? Полная анархия кажется тут логичнее. И эти колебания — тоже из сострадания? Конечно, идеальным было бы, чтоб этих папок вовсе не было, еще бы лучше, чтоб самого детдома не было. Но он есть, как есть сама жизнь со всеми ее сложностями, поэтому нужны и законы, а законы нужно уважать.

— Значит, я уволен… А как же Венера? И другие?

— Со всей ответственностью заверяю, — сердечно улыбнулся директор, наверное, очень уж глупое было у меня лицо. — Венера и другие не пропадут. Напрасно вы так волнуетесь. Приезжайте к нам в полном здравии, там и поговорим.

…Вот так, ехал себе, ехал, — где опасно, где ничего, — вдруг проломил барьер и полетел с обрыва, — плавно, как в замедленной съемке, медленно переворачиваясь в воздухе, досадуя, что долго и поскорей бы…

И пока летел, кого-то спрашивал в неясной тревоге: «Ко мне никто не пришел?» — «Никто не пришел, лежи», — отвечал рядом чей-то голос…

Через четыре дня температуру сбили, и я лежал — уже выздоравливал. Потом попробовал вставать, потом ходить. Потом гулять. Больница приобрела новые удобные кресла — красные и желтые половинки шаров на растопыренных ножках; в момент, когда я сюда пришел, они еще стояли смирным стадом внизу в фойе, но за эти дни разбрелись по коридорам, паслись под фикусами в двух вестибюльчиках у нас на втором этаже. Одно за другим я перепробовал все кресла, пока не понял, что мне нужно. Я ждал гостей, и мне нужно было окно, в которое я мог бы увидеть их раньше, чем они увидят меня. Зачем-то это было мне нужно. Наверное, чтоб успеть подготовиться: вдруг удивиться, всплеснуть, даже слегка потеряться… В общем, волновался самым постыдным образом. Что-то я от этого ждал, какие-то хотел подвести итоги. Правду-то говоря, я мог ведь уже и ехать. Прямо сейчас. Врач бы поворчал для вида, но про себя бы одобрил. Я это знал и это подчеркиваю. Но тут был как раз удобный случай убедиться, гожусь ли я на своей работе, второго такого случая уже не будет. Так что момент был решающий… И в конце концов! Почему человеку нельзя поинтересоваться оценкой своей работы?