Выбрать главу

Но все окна вестибюля выходили на внутренний двор, а в коридоре окон совсем не было. Торчать же у окна в палате я не мог себе позволить, там таких и без меня было много — торчат, уставившись на парадные двери.

В поисках своего окна я даже забрел в соседний корпус; с нашим лежачим соединялся переходным полуподвальным коридорчиком корпус поликлиники. Поликлиника была старинное здание, и там была странная одна комната с незакрывающейся дверью, ею пользовались для свалки вышедших из строя медицинских установок. Когда в детстве забираешься в такую комнату, чувствуешь себя за чертой запрета, в такие углы забираешься, например, когда тебя выгнали из класса, да еще с требованием немедленно привести родителей. Окно здесь было большое, тоже старинное, полукруглое вверху, но нелепое: помещение когда-то перегородили, и перегородка пришлась как раз посреди окна. За окном ничего не было, кроме бельевой сушилки, но зато отсюда видна была автобусная остановка. Так даже удобней: когда они приедут, я успею в свою палату, лечь там, и еще останется время как бы и задремать…

Ну, так… Ну, пусть не все, не все двадцать. Все — это все-таки немножко мероприятие. Пусть двое. Пусть один Левашов. Мой неразгаданный, угрюмый, неряшливый Левашов пусть забредет, посмотрит исподлобья. Но это невозможно. Левашов — нет, это невозможно. Он уже имя мое забыл. Я не так как-нибудь это говорю, а я спокойно и верно это знаю. Его никому уже не достать, ни мне, ни Рудольфу Павловичу, ни… Про мать не скажу, не знаю.

Что-то я так до сих пор и не написал маме. Теперь написать? Нет, чемоданное опять настроение. Вот: всегда найдется отговорка, чтоб не писать… Или поехать самому? Здесь я легко мог, например, сделать ход конем: уехать «долечиваться» домой, а там и начать помаленьку подключаться к своей прежней работе.

Да нет, именно долечиваться, без кавычек — от детдома. Нужно же время, чтобы вылечиться от Танюшина и Венеры, Батыгина и Левашова, ведь я был ими болен, так уж случилось. Отсюда и колебания и перепады в настроении. И эти упущения, о которых говорил новый директор. Наверное, в самом деле так нельзя; нужен спокойный деловой специалист, иначе ни себе, ни им никакой пользы.

И я загадал: если сегодня пятичасовым — последним — автобусом не приедут, то так и сделаю.

Никто не приехал.

Да и какого черта! Я же уволен. И штат укомплектован. Пошел и сказал сестре, что уезжаю, но она отказалась выдать одежду, нельзя без врача, вот утром придет врач. Куда вы на ночь-то глядя?

Утром в ожидании врача я снова забрел в ту комнату, сел в зубоврачебное кресло и стал смотреть в окно. Стены сушилки составляли вертикальные доски, прибитые в изредь, как штакетины забора; внутри сушилки трепыхалось белье.

Трепыхалось, трепыхалось… Надо было вставать, врач, наверное, уже пришел.

За перегородкой невнятно разговаривали. На снегу возле сушилки появился мужчина в белом халате и в белой медицинской шапочке с черным котом на руках. Он опустил кота на снег и о чем-то с ним поговорил. Ниже засученных рукавов — очень чувствовалось, что только что от дела, — кисти казались несоразмерно крупными, тяжелыми, руки хирурга. Я вдруг почувствовал к нему зависть. Зависть к его усталости, которую он тут прятал и в которой, разговаривая с котом, расправляюще двигал кожей лба… Имя Рудольф Павлович очень бы ему подошло. Разговор за перегородкой перешел в громкое протяжное пение, только что же это? Никогда не слышал такого пения. Теперь я обратил внимание, что перегородка, делившая окно, подходила к стеклу не вплотную, оттого через зазор и было слышно хорошо. «Паап-ачемууу у тебя такие большие эзз-зззуубы?» — старательно пел, запинаясь и дергая перенапряженное горло, сильный мужской голос. Это б за урок пения принять, если б тянул не взрослый мужчина, а мальчик. Что-то, впрочем, знакомое все-таки было. Мальчик-заика в фильме «Зеркало» — та же мука. Только тут еще и каторга, каторжный труд и цепи — совсем не детское. Наверняка большой, неробкий, наверняка очень сильный человек, а вот скован, и бесполезно, и не разорвать. «Почему у тебя такие длинные уууши? — пела, подсказывая и приглашая подключиться, врачиха. — Голубчик, уж коли полюбил, так терпи… Уууши!» Наверное, он удивился. Сейчас уйдет, влача по полу цепь. Бесцеремонность, действительно. А может, у нее прием был такой — бить по нервам? Вдруг за перегородкой включили какую-то машину или магнитофон с записью машины или, может быть, с записью даже моря, что-то такое — песок и волны, и машина буксует.