Выбрать главу

— Счас мы их… Сча-ас! Сволочи, замучили пацана.

Он сел на корточки, чтобы видеть то, что вижу я (а почти ничего не видно), и показал куда-то рукой:

— Там? Ага, ясно… Клади мне ружье на плечо. Так. Крепче, крепче держи… Стреляй!

В бараке уже спят, но он настойчиво всех будит и рассказывает, как я «попал», какой был меткий выстрел — с первого разу наповал… Спросонья, с трудом и не сразу, но все радуются и хвалят меня за меткий выстрел. Я немножко верю, но в то же время немножко и слышу по голосам, как им смертельно хочется спать, даже то, как они довольны собой, что поняли с полуслова дядю Костю и не испортили ему игру.

Наверное, было сказано: «Делать нечего, тут только мать поможет».

До Чуйского тракта, где нам ждать попутку, можно добраться довольно скоро, если не обходить Священную гору.

На такую гору хочется взбежать. Есть такие долины, в которые хочется, ахнув, скатиться, и есть горы — на них взбежать. Сначала она крутая, но крутизну эту не видно, она скрыта пихтами, и вот над пихтами возвышается вдруг вся, единым взмахом и уж без всяких поправок, а как размахнулась, очерченная. И то ли на ней тепло от больших ровных полян, то ли прохладно от голубоватых на просвет березовых колков… Даже бы и с других вершин, громадно над этой возвышающихся, мрачных в своем величии, сойти на эту и тут утихнуть душой, посидеть и подумать.

Когда мы с дядей Костей проходили пихтач, там нам несколько раз, раза четыре, встретились старые алтайки на лошадях. И будто бы каждый раз одна и та же — то же самое сморщенное лицо и быстрые кивки, и даже как будто та же лошадь. Но последняя женщина была с мальчиком, и так нам разъяснилось, что — не одна и та же. Эта, последняя, с мальчиком, умела по-русски, и она, узнав, что мы в гору, стала просить взять ее чочойку — глиняную чашечку — и на горе выпить в знак уважения к ее семье араку — самогон из кислого молока. Там, сказала она, дадут. Дядя Костя взял чочойку. Тогда алтайка, явно стесняясь и затрудняясь, стала просить о чем-то еще, куда более важном. Раз уж согласились на чочойку, так, может, и это, — стала протягивать какие-то лоскутки и просить вплести там, на горе, в какую-то веревку.

Ясно было только, что женщинам на эту гору всходить не полагается.

Она так умоляла, будто от этих лоскутков зависела ее жизнь и жизнь всей ее семьи. Она торопилась и поэтому не объяснила подробности; для нее все было так ясно: взять эти лоскутки и на горе вплести в веревку.

— Дьё-о! — воскликнула женщина, заметив, наконец, нерешительность дядя Кости. — Лента, лента! Раз лента — дочка, два лента — опять дочка, три лента — сын, — она приподняла с колен мальчика, показывая его, — четыре лента — я.

— Так молебен, что ли?

— Но! Просить горам будут, молить духам будут: наши мужик воюют, дай сила. Иди, а?

Трава на склоне была мне на уровне глаз, но не всей массой, а только цветами, — и так я это брел и захлебывался в душном мареве, и дядя Костя время от времени меня терял и снова находил. Цветы же были огромные, неряшливые, обглоданные ирисы, и орхидеи, красные комья огоньков, — в них на просвет были видны насекомые, — маки, полные мусора, какие-то сложные сооружения из тяжелых кровавых гроздьев со свисающими еще с них алюминиевыми потухшими фонарями осиных гнезд. Местами среди разлива цветов попадались как бы еще островки цветов особенно ярких, будто в этих местах были закопаны клады. Если б это не гора, мягко обвеваемая местным ветром, а котел, то как бы тут все спеклось.

Но вот, наконец, ровненькая, обтоптанная вершина-обдувина, посредине ее горел костер, и возле костра маленький старик плел волосяную веревку. Старик нам тоже покивал. Уже вплетено было много лоскутков, и наши он принял без слов, только опять покивал.

Время от времени старик помешивал в казанке, там варился священный чейдем — чай с маслом на толокне. Вдруг он встал, отошел от костра и, как мне показалось, начал ругаться куда-то под гору, в сторону зарослей кислицы. Оттуда тотчас вышли еще два старика, причем один из них нес в опущенной руке ташаур — кувшин с аракой. Сердитый голос старика плетельщика и смущение этих двух подсказывали, что старики немножко поторопились с аракой; он тут работает, а они там, видите ли…

Чочойка дяди Кости была тут же наполнена с таким выражением на лицах, словно влага, переливаясь из греховного сосуда в сосуд гостя, тотчас превращалась в священную. Дядя Костя спросил, о чем они будут молить духов и ради чего ему надо сейчас выпить. Старик все еще был сердит на своих товарищей, а ответ на вопрос был так очевиден для него, что он как бы и на дядю Костю рассердился. Дядя Костя рассмеялся и выпил. Старик плетельщик облизнул деревянную ложку, черпнул из ташаура и окропил землю под натянутой уже веревкой. После этого он шагнул вперед и одним этим шагом отделил себя от всех нас. Обращаясь к горам и протянув к ним руку, он запел. Время от времени к протянутой руке он присоединял другую, каждый раз при этом называя какие-то имена, и два старика сзади, как бы усиливая, доталкивая там кому-то, тоже протягивали руку и повторяли эти имена.