— Привет сестре, — сказал я.
Он распахнуто посмотрел, испугался и в испуге все вдруг увидел и все понял.
— Все-таки он был тебе товарищ, — упрекнула меня моя сердобольная тетя. — Я даже думала, что ты ему самый главный товарищ. Я даже уважала тебя за то, что ты никогда не смеялся над ним…
Пусть так, но это племя стриженых — а там и там уже виднелись среди своих родных, и на некоторых уже висли зареванные девчонки, — покидающих дом, все такие вдруг на виду, все в рванье, которого не надо стыдиться, все немножко «кирные», и еще эта минута нашей, на виду друг у друга, лихости и такой нашей твердости (чтоб не сорваться и не поплыть), нашего уже единения и нашей уже отъединенности от родных… Отвалите с вашими скрипками и с вашими Мендельсонами…
Военкомат помещался рядом со стадионом, на стадионе и собирали, там и прощались. До Бийска, где железнодорожная станция, далеко, сто километров, увозили отсюда призывников на автобусах.
Погрузили, сейчас отправимся. И все никак не отправляемся. Провожающие сгрудились вдоль вереницы автобусов и как-то особенно усиленно рады задержке. «Ну, ты там, значит, давай!» — опять говорит отец. А мы все не отправляемся. И лицо у меня уже какое-то алюминиевое, уже не понимаю, что у меня там на лице — улыбка или что.
В толпе разносится, что в оркестре хватились тарелочника, поэтому и задержка. Высовываемся и смотрим. Оркестранты со своими трубами стояли на крыльце военкомата, переминались.
И вдруг я увидел Игоря. Со скрипкой под мышкой он топтался у дальнего автобуса, через три или четыре от нашего, заглядывал там в окна. В это мгновение усталого и опостылевшего напряжения, когда я уже ничего не соображал, я именно его у в и д е л, разглядел, какой он беспомощный, смешной и что вот ничего-то человек не может и бесполезен.
Конечно, он искал меня, но добраться до нашего автобуса не успел. Вдруг все повалили прочь, подчиняясь чьему-то приказу, а потом сразу наоборот, кинулись к окнам, и отец закричал: «Ну, ты там, давай!»
Нет, стоим.
Игорь отбежал в сторону на свободное место, и то, чего я так боялся, то и случилось: он пристроил скрипку к плечу и заиграл.
Конечно, при первых скрипах все на него посмотрели, и тишина наступила полная. Игорь раскачивался, нырял всем горбатым корпусом вперед и набок, вскидывался вслед за взлетом смычка, локоть его энергично работал. При этом он еще и перетопывал ногами, посылая себя на все стороны, чтоб охватить всю длинную колонну.
Но помаленьку, как разобрали, что ничего-то и нет, стали смеяться. Я отвернулся, чтобы как-нибудь не подумали, что Игорь играл для меня. Но так как никто не отворачивался, то я сразу же опять липко испугался и стал тоже громко смеяться.
Над головами оркестрантов поднялись две руки с медными тарелками, оркестр грянул, и мы, наконец, тронулись. Игорь оборвал и стал махать смычком.
Оркестр еще долго был слышен, медь так и пела, заливаясь, искрилась и полыхала огнем, забавлялась силой и как бы вскрикивала в нужных местах от радости, что ей дано так хорошо играть.
Только скрипку ту уже ничем не заглушить. Ничем, вот беда.
СРЕДИ ДОЛИНЫ
У каждого есть такое место в мире, куда ведет потайная дверь. У одного моего друга, прикованного на всю жизнь к постели, есть дверь, которую он иногда открывает, и в комнату, как в вагон, врывается стук колес, и стремительно бегут мимо диковинные, незнакомые мне, деревья, а на горизонте маячит ветряная мельница. Иногда я тоже открываю такую свою дверь, — она может быть любой дверью, даже дверью в какой-нибудь конторе, — и я вижу ту долину с цыганскими палатками.
На западной стороне нашего городка, за голой и скучной на вид горой лежала Каясинская долина, через которую ездили довольно, впрочем, редко, те из городских жителей, которым отводили покосы в этой стороне; из-за дальности эти покосы часто оставались нетронуты. Сама долина была почему-то бестравная, если не считать ковыль и еще какую-то колючую жесткую травку, которую я за незнанием назвал бы синюхой: в июле — августе все склоны долины были совершенно синие, того цвета, как если бы синюю эмаль слегка отуманить дыханием. Над этой синюхой стоял такой густой непрекращающийся звон, что слух из самосохранения, чтоб не оглохнуть, время от времени как бы отключался — возникали короткие глухие провалы, потом щелчок, и в уши опять врывался этот знойный звук.