Выбрать главу

— Проклятье! — случайно зацепив острым концом ножа большой палец, выругался он. Его наконец-то пробрало ширево, которым он укололся позавчера. Из ранки показалась рубиновая капля и стала быстро набухать.

— Ну, что у тебя там? — пробурчала Елена, катавшая протухшее тесто на противоположном конце стола, и подняла давно не мытую голову. — Ну и поганая же у тебя харя!

— Пошла в жопу, — огрызнулся Макс, стискивая рукоятку ножа. — Попробуй, сама разделай.

Красная капля стекла по коже и шлепнулась в кровавое месиво, бывшее когда-то двухмесячным подвижным зверьком.

— Ну ты и пидор! — расхохоталась Ленка.

— Сама блядь недорезанная, — вяло парировал Макс, протирая порез чистым участком шкурки, кажется, хвостом.

— Это я-то блядь? — вскинулась она. — Говнюк ты, а не мужик. С ножом и тем обращаться не умеешь, а про твой вонючий член я вообще молчу. Еще и короткий!

— Ну, ты меня достала, курва! — вышел из себя Макс, резко перегнулся через загаженный стол и кулаком, в котором был зажат нож, ударил Лену в челюсть. Та звонко хрустнула и съехала на бок — начиналась обычная семейная сцена, каких этот притон видел множество…”

Не сдержав позыв, Улин склонился над стаканом и рыгнул в его прозрачное нутро, произведя звонкий и смачный звук. Тошнотворное просроченное пиво запросилось обратно, наружу.

Лифтис злорадно заухал, заставив всех окружающих поежиться.

— Есть, есть эффект! — взревел он, с размаху ударяя костистым кулаком по столешнице, отчего стаканы и солонка подпрыгнули на несколько сантиметров ввысь. — Как я горд собой! — продолжал громыхать он, заставляя гулкое эхо судорожно метаться между сырых стен. Через несколько минут он пришел в себя, пригладил черные растрепавшиеся волосы и вновь приобрел угрожающий вид.

— Я рад, что тебе понравилось, — пробормотал он и осмотрелся.

— В чем же сюжет произведения? — вежливо спросил оправившийся Улин.

— А? Так, нормальный ужастик. Кровь с Максова пальца оказалась в конечном счете в пирожке, а Елена продала его какому-то командировочному на вокзале, ночью. Тот его съел и превратился в людоеда, бросил работу и принялся по ночам крошить граждан в бульон. И какая-то неведомая сила влекла его в квартиру Макса, куда он в конце концов и вломился с топором. Но тот оказался не лыком шит и сам порубил людоеда, а потом они с Еленой порезали его и напекли еще сто или двести сочных пирожков. Понимаешь, что из этого получилось?

— Как не понять? — вздрогнув, сказал Улин.

— И я один из них.

— Из кого?..

— Я съел один из тех пирожков с мясом.

Над столиком воцарилось тяжелое молчание, лишь из горла Лифтиса вырывался насыщенный застарелыми пивными парами воздух. Он медленно поднялся над столом и склонился к окаменевшему Улину, буравя того мрачным, неподвижным взглядом.

— Но свидетели мне не нужны!.. — объявил он и закрыл чудовищную папку. — Кстати, когда я прочитал Аде свой рассказ, она мне сказала, что уже давно печет дома пирожки с котятами, по праздникам: берет на птичьем рынке по рублю за штуку, покрупнее выбирает, и готовит. Очень выгодно. Иногда и в буфете своим постояльцам предлагает. Кстати, рекомендую осмотреть ее правую грудь — она проткнула сосок и повесила золотое кольцо, совсем как героиня моего романа “Рвотная масса, каловая масса”.

Лифтис глухо хохотнул.

— Если не струсишь — приходи в полночь в 613-й номер, — зловеще прохрипел он и направился к лестнице. Когда он уже карабкался по ней, Улин расправил скукоженные пароксизмом ужаса плечи и посмотрел на Аду: она явно хотела напомнить Лифтису о деньгах, но не решилась и умно промолчала.

“Черт, — подумал Улин. — Кто-нибудь будет пить со мной водку или нет?”

Он вновь тупо уставился на свои часы, но следить за стрелками было невыносимо скучно, и уже через пятьдесят восемь секунд он, не дождавшись конца круга, взглянул в направлении “лестницы в небо”. И точно, от нее приближалась знакомая фигура знаменитого автора интеллектуальных ужасов Южского. Не дойдя до столика, он подозвал Аделаиду. Откликнувшуюся на этот раз с неохотой.

— Привет, Улин! — сказал он. — Принесите бурбону, мадам.

— С ананасом поди пожелаете? — недовольно буркнула барменша.

— А? Можно и с ананасом… Да, пожалуй. Ты чего в одиночестве? — спросил он.

— Да вот, никто не хочет пить со мной водку, — пожаловался Улин и подвинул к Южскому свою початую бутылку. Акцизная марка висела на ней как использованный презерватив. Южский изучил все атрибуты напитка и поморщился:

— Извини, дружище, но мочегонскую водку я не пью. Даже с галлюциногенами. Давай-ка лучше моего бурбона. Ты заглядывал Аде в трусы?

— Зачем это? — опешил Улин.

— Очень интересное зрелище — выбритый лобок, а на нем татуировка готическими буквами: “Седьмой круг ада. Южский”. Мне было очень приятно узнать, что мой роман пользуется такой популярностью.

Напиток не слишком удачно лег на прошлогоднее пиво, которым его попотчевал Лифтис, в голове раздался белый шум, сквозь который подобно радиопомехам проник голос Южского:

— Давно хочу у тебя спросить…

— Что? Как мое настоящее имя? — насупился Улин.

— Ну да.

— Никифор.

— Я так и думал, — кивнул Южский. — Славное русское имя, располагающее к вальяжной задушевности. Вот, послушай кусок из моей новой повести. — Откуда-то вынырнула сложенная в трубку кипа листов бумаги, и Улин безропотно приготовился выслушать леденящий отрывок. — Эпиграф: “Искусство для человека бессмысленно. Я предпочитаю искусство для Бога. Жак Маритен”. Звучит? — Дожидавшись улинского кивка, Южский продолжал: — “Он глядел на лошадь перед собой, на крупе которой лежало потертое кожаное седло коричневого цвета; проплешины казались частью неведомого узора, вышитого на криволинейной поверхности желтоватыми невесомыми нитями, ажурно сплетавшимися в бесконечное множество Мандельброта. Он знал эту фамилию, потому что в незапамятные времена обучался в престижном вузе, оставившем после себя лишь бессвязные термины и фамилии, рассеянные по пыльным закоулкам памяти. Из распоротого брюха животного торчала изогнутая дуга белесой кишки, облепленная злобно жужжащей, хаотично перемещающейся колонией зеленых мух; казалось, они подозрительно косятся своими фасетчатыми глазенками на склонившегося над трупом грязноодетого Бориса. В глазах у него внезапно потемнело, печальную картину лошадиной смерти заволокло далекое, но при этом такое близкое — увы, лишь в его сознании, израненном годами скитаний по черным асфальтовым и серым грунтовым дорогам — видение его последних, триумфальных скачек, когда он шутя выиграл Гран-при, пролетев в текучем облаке душной пыли сквозь толпу бестолковых конкурентов, окруженный тысячью отверстых в едином вопле восторга или гнева, набитых зубами ртов, перекошенных эмоциями лиц и воздетых к бирюзовому небу рук. Невыносимая душевная боль заставила грязноодетого подойти к морде падшего коня и протянуть к ней изъеденную коростами руку — вот так же он, бывало, утешал своего скакуна после неудачных заездов — и прикоснуться к его холодным, вялым губам черно-лилового цвета; они были подобны чашечке неведомого тропического цветка, источающего привлекательное для мух зловоние. Время словно застыло, и Борис, неподвижный, будто покореженная статуя безвестного карлика, отстраненно наблюдал, как челюсти коня, шурша придорожной галькой, раздвигаются, наползая на его ладонь и погружая ее в смрадную стылую сырость, затем смыкаются на запястье и начинают пережевывать прокаженную плоть тупыми, щербатыми зубами…”