В этот момент Дзюнъэй понял, что не испытывает ни радости, ни торжества. Лишь горькое, щемящее чувство выполненного долга, за который пришлось заплатить кусочком собственной души. Он не чувствовал себя героем. Он чувствовал себя садовником, который, чтобы спасти розу, вынужден был утопить в навозе назойливого жука. И теперь от него пахло этим навозом.
Он повернулся и пошёл прочь, в сторону своей каморки. Его тень, отбрасываемая заходящим солнцем, легла перед ним длинной и очень тёмной полосой. Он смотрел на неё и думал, что у каждого падения есть своя цена. И за падение «козла отпущения» он только что заплатил частью своего имени.
Воздух в саду был прохладным и прозрачным, словно его тоже вымыли и отряхнули от пыли скандала. Дзюнъэй сидел на краю деревянной веранды, глядя, как ветер аккуратно снимает с клёна первые розоватые листья. Он не слышал приближения шагов — их и не было, лишь лёгкий скрип гравия под подошвой.
Рядом с ним на корточках опустился старый мастер Соко. Он не смотрел на Дзюнъэя, его взгляд был прикован к старому, покрытому мхом камню в центре сада.
— Сад после грозы всегда красив, — произнёс Соко тихо, его голос был похож на шелест сухих листьев. — Всё ненужное смыто. Остаётся суть. Видишь этот камень? Он всегда здесь был. И бури, и засухи, и глупые люди, пытавшиеся его сдвинуть, — всё это прошло. А он — остался.
Он повернул голову, и его мудрые, сощуренные глаза изучающе остановились на лице Дзюнъэя.
— Иногда, чтобы сад мог дышать, приходится выкорчёвывать старый, больной куст. Руки пачкаются в земле, спина болит. Но садовник не плачет о кусте. Он радуется за новые ростки, которым теперь хватит солнца.
Дзюнъэй не шевельнулся, но его плечи чуть расслабились. Казалось, старый мастер видел его насквозь — видел и ночные бдения над поддельными письмами, и тяжесть на душе.
— Тень отбрасывает всё, что стоит на свету, — продолжал Соко, возвращая взгляд к камню. — И высокое дерево, и маленький цветок, и… сорняк. Важно не то, какая тень длиннее. Важно — что отбрасывает её.
Он помолчал, давая словам улечься.
— Руки отмоются, мальчик. А совесть… она болит только у тех, у кого она есть. Это хорошая боль. Она не даёт засохнуть сердцу.
С этими словами Соко с лёгким стоном поднялся, поставил перед Дзюнъэем небольшую чашку с ещё дымящимся зелёным чаем и, не прощаясь, так же бесшумно удалился, оставив его наедине с садом, камнем и неожиданным умиротворением.
Глава 17
Три дня спустя в замке царила странная, нервная атмосфера. Скандал с Дзиро постепенно утихал, перейдя из стадии громкого шока в стадию ворчливого осмысления. Теперь его имя произносили не с возмущённым придыханием, а с брезгливым презрением, как вспоминают о надоедливом насекомом, которое наконец-то прихлопнули.
Дзюнъэй пытался уйти в рутину с головой. Он добровольно взялся за самую скучную работу — ревизию архивных описей за последние пять лет. Это было идеальное занятие: монотонное, требующее полной концентрации и не оставляющее сил на саморефлексию. Он часами сидел в полумраке архива, перебирая пыльные свитки, и старался не думать о том, что творится на улицах Каи.
Но избежать реальности было невозможно. Управитель замка, внезапно проявивший несвойственную ему эффективность, распорядился немедленно реализовать конфискованное у Дзиро имущество. И теперь по главной улице к рынку тянулась унизительная процессия: несколько телег, гружённых сундуками, мебелью и той самой коллекцией шёлковых носков, которую Кэнта с таким упоением обсуждал.
Дзюнъэй, выйдя из замка по поручению архивариуса, стал невольным свидетелем этого зрелища. Горожане столпились по обеим сторонам улицы, глаза их горели любопытством и злорадством. Дзиро, некогда важный и надменный чиновник, шёл позади последней телеги, окружённый двумя стражниками. Его руки были связаны верёвкой, голова опущена, дорогое, но теперь помятое кимоно висело на нём мешком. Он был похож на раздутую, но спущенную урну для воды.
И тут Дзюнъэй увидел их. Жена Дзиро, бледная как полотно, сжав в одной руке руку маленькой дочери, а другой прижимая к груди младенца, шла чуть поодаль, стараясь не смотреть на мужа. На её лице была не злость и не стыд, а пустое, животное отчаяние. Девочка лет семи, с большими, полными слёз глазами, внезапно вырвала руку и бросилась к отцу.