Дзюнъэй понял. Митио, жадный старик, не удержался и стащил безделушку, пока самурай отвлёкся.
Проблема была в том, что Дзюнъэй не мог сказать ни слова. Кричать, указывать пальцем — это нарушило бы всю его легенду. Немой сирота так бы не поступил. Он должен был оставаться жалким и незаметным.
Самурай уже был готов выхватить меч. Напряжение достигло пика.
Дзюнъэй сделал единственное, что мог. Он изобразил приступ внезапного кашля. Он согнулся, закашлялся и, шатаясь, сделал пару неуклюжих шагов в сторону стола Митио. Он нарочно задел свою чернильницу — не до конца, чтобы она не разбилась, а лишь покачнулась, брызнув чернилами на пол. Затем он, якобы пытаясь сохранить равновесие, ухватился за край стола Митио и с грохотом опрокинул на себя стопку чистых листов.
Бумаги разлетелись по полу веером, прикрыв собой украденную заколку, но ровно на секунду показав её самураю.
— Что за неуклюжий дурак! — взревел Митио, но его крик оборвался.
Самурай, обладавший зорким глазом воина, заметил блеск. Он резко оттолкнул Дзюнъэя, отшвырнул бумаги и поднял свою пропажу.
— Ага! — он повернулся к Митио. Его лицо выражало ледяную ярость. — Так это ты, старый хрыч?!
Митио задрожал и упал на колени, начав завывать о помиловании. Его поволокли прочь. Самурай на секунду задержался, чтобы бросить на Дзюнъэя взгляд. Тот сидел на полу среди разбросанной бумаги, вытирая чернила с рукава, с самым глупым и растерянным выражением, какое только мог изобразить.
— Спасибо, что не удержался, болван, — не то с насмешкой, не то с благодарностью бросил самурай и вышел.
В канцелярии воцарилась гробовая тишина. Все переводили взгляд с пустого места Митио на Дзюнъэя, сидящего среди пятен чернил.
Почтенный Дзи первым нарушил молчание.
— Ну что уставились? — он проскрипел. — Видите, что бывает с ворами? А с теми, кто разливает чернила, будет то же самое! Немой, ты всю работу мне испортил! Будешь отмывать пол и переписывать всё заново! И чернила свои, слышишь? Со своего жалования!
Но в его голосе не было прежней злобы. Было что-то похожее на уважение. Все понимали — пусть и случайно, но этот немой уродец только что спас служащих всей третьей канцелярии.
Дзюнъэй лишь кивнул, делая вид, что расстроен. Он собрал бумаги и поплёлся за тряпкой.
Вечером, делая очередную зарубку на своей балке, он добавил новый символ — крошечный кружок с точкой внутри. «Инцидент. Воровство. Разрешено». Он мысленно улыбнулся.
Его уши стали стенами, которые умели слушать. И он по крупицам собирал все их секреты.
Одиночество Дзюнъэя было подобно хорошо укреплённой крепости: неприступной, надёжной и бесконечно тоскливой. Он был островом в бурлящем море замковой жизни, и волны этого моря, казалось, обтекали его, не задевая. Но любая крепость рано или поздно дожидается того, кто постучится в её ворота. Иногда — с тараном, а иногда — с робким и искренним интересом.
Первым «тараном» стал Кэнта. Молодой самурай, видимо, всё ещё чувствовал себя обязанным после истории с «енотами» и разбросанными бумагами. Однажды после обеда он влетел в канцелярию не с обычной энергией, а с несколько смущённым видом.
— Дзюн! Привет! — он звучно хлопнул его по плечу, от чего Дзюнъэй сделал вид, что чуть не уронил кисть. — Слушай, мне нужна твоя помощь. Серьёзно.
Он огляделся по сторонам, убедился, что почтенный Дзи сидит за своим столом, не вмешивается и вмешиваться не собирается, и вытащил из-за пазухи потрёпанный листок бумаги.
— Видишь ли… — Кэнта понизил голос до доверительного шёпота. — Мне нужно написать письмо. Дедушке с бабушкой. В деревню. А у меня… — он помялся, — …ну, знаешь, с иероглифами не очень. У меня рука больше к мечу привыкла, а не к кисти. Получаются какие-то каракули, как курица лапой! Дед последний раз чуть со смеху не помер. Можешь… а? Красиво написать? Я продиктую!
Дзюнъэй посмотрел на него своими «пустыми» глазами, потом на бумагу, потом снова на Кэнту и медленно кивнул. Он подвинулся, давая тому место рядом с собой.
Кэнта уселся, облегчённо выдохнув.
— Вот и славно! Ты меня выручишь! — он начал диктовать, и это было одно из самых мучительных испытаний для Дзюнъэя. «Дорогие дедушка и бабушка… у меня всё хорошо… погода стоит… я стал сильнее… тренируюсь… кушаю хорошо…» Каждое простое, душевное слово било по нему сильнее, чем боевая плеть инструктора Соты. Это была такая нормальная, такая человеческая жизнь, к которой он не мог иметь никакого отношения.