Он не выдержал, моргнул, еще раз всхлипнул и, пятясь задом, исчез, быстро заставив проход вслед за собой мусорным ящиком. Захар не помнил, как прошло время до намеченного часа; почему-то с того самого момента, как он попрощался с Поливановым, в нем появилась твердая уверенность, что на этот раз дело выгорит, и только в груди до самой последней минуты было зябко, и воздух в нее приходилось проталкивать с усилием.
А затем его передали по какой-то цепочке из рук в руки, затолкали в кузов последней машины и, едва он успел прикрыться куском мокрой мешковины, забросали слежавшимся пеплом. Потом он почувствовал, что машина тронулась; его вывезли, как и говорил Аким Поливанов, куда-то в поле и, пользуясь тем, что охранники и шофер отошли в подветренную сторону, сволокли на землю. Чьи-то руки тотчас прикрыли ему голову той же мешковиной и сразу же закидали пеплом, полусгоревшими мелкими костями. Он не мог знать, что именно в этот момент охранники стали торопить пленных; промерзшим на промозглом ночном ветру охранникам не терпелось закончить нудную ночную работу, и они заранее радовались теплой казарме, глотку горячего кофе и удобной постели. Один из них, более нетерпеливый, подступил ближе и, разминая ноги, покачиваясь то в одну, то в другую сторону, поглядывал в сторону поднимавшейся луны, красноватой от поднятого ветром пепла, бойко и хрипло крикнул:
– Шнель! Шнель!
Разгрузочная команда что-то уж подозрительно долго возилась с последней машиной, и охранник сунулся еще ближе. Пожалуй, Акиму Поливанову не хватило выдержки, возможно, охранник так ничего бы и не заметил. Но Захар был еще полузасыпан; следивший одним глазом за нетерпеливым охранником, а другим за тем, как исчезает под пеплом очертание Захара, Поливанов еще больше насторожился. В машине почти ничего уже не оставалось, а Захар, казалось Поливанову, все проступал из кучи. «Придвинется нехристь еще маленько, садану лопатой. Теперь все одно», – внезапно решил Поливанов, и немец тут же, любопытно вытянув голову, стал обходить машину, слегка передвинув автомат. «Господи, благослови!» – ахнул Поливанов и, высоко вскинув лопату, вкладывая в удар всю свою недюжинную мужицкую силу, которой у него оставалось еще достаточно, рубанул ребром, целясь немцу в голову, повыше уха. Никто не успел опомниться, охранник дернулся вперед и вбок и пошел, забирая в сторону. Затем с маху ткнулся в землю рассеченной головой, высоко забил ногами, но уже до этого громыхнул автомат, и Поливанов, прошитый во всю спину раскаленным росчерком, попытался повернуться навстречу грохоту и тоже упал.
Захар лежал, экономия каждое движение, каждый глоток воздуха. Он услышал автоматную очередь, одну, другую, затем взрыв, глухо донесшийся до него, немецкие ругательства и крики: что-то случилось. Ему захотелось вскочить: он увидел лицо матери, бабки Авдотьи, увидел его непривычно молодым, с ясными, теплыми глазами; чуть прищурившись, она глядела из какой-то ветреной знакомой дали. «Ну, кажется, пришло время и того… помирать», – подумал он и услышал новый яростный взрыв криков, выстрелы и затем сразу же взревевший мотор машины. Он еще, пока мог терпеть, выждал и рывком, осыпая пепел, сел, отчаянно замотал головой, срывая с себя напитанную пеплом мешковину и жадно хватая оскаленным ртом воздух. Вначале он ничего не видел; от рези из глаз непрерывно шли слезы, но он боялся прикоснуться к ним, чтобы совсем не ослепнуть; долго, удерживая поднимавшуюся к горлу тошноту, он отплевывался от набившегося в рот и ноздри горького пепла, время от времени затихая и прислушиваясь к удалявшейся машине; затем и этот гул стих. Нащупав в пепле узелок с одеждой и харчами, Захар поднял его и отряхнул; резкий северо-восточный ветер несколько привел его в себя. Он торопливо переоделся, закопал в пепел свою концлагерную шкуру и опять, скорчившись, затаился.
Залитое лунным светом поле бугрилось темными грудами пепла, просматривалось далеко. До леса на северо-восток, по утверждению Поливанова, нужно было пройти верст пятьдесят во что бы то ни стало за две ночи, выжидать было некогда. Еще раз всей грудью вдохнув ветра, он определил направление и пошел, то и дело обходя кучи пепла, который должны были вскорости разбросать и запахать, а весьма возможно – посеять пшеницу, или ячмень на пиво, или ту же брюкву. Хорошие урожаи будет давать это поле много лет подряд, думал он, дети будут этот хлеб есть. Хлеб и хлеб, детям что… А что он проклят…
Устрашившись своей мысли, Захар приостановился среди поля; луна ныряла в рваных просветах неба, тучи шли стремительно и низко. И в этот момент что-то случилось, красный сполох ударил в голову, и он, скорчившись, с трудом удерживаясь на ногах, стал давиться в приступах рвоты; затем сел, пытаясь прийти в себя. Если бы он смог заплакать, стало бы легче, он знал это, но все, как тяжелый, расплавленный свинец, прожигая слабые препоны, уходило вовнутрь, и он не выдержал. Сжав кулаки, слепой от чувства свободы, катаясь по земле, он стал что-то выкрикивать, кричал что-то бессмысленное, дикое, кричал матерясь, упоминая небо, и бога, и землю, и когда на язык подвернулось это слово «земля», Захар словно захлебнулся им и долго Лежал, перекатывая голову со стороны в сторону и стискивая зубы, сдерживал опять подступивший клубок тошноты и кашля. Не земля здесь была виновата, ядовитое человечье семя опозорило ее, изгадило все самые святые ее законы; Захар чувствовал, как все внутренности в нем шевелились, стараясь избавиться от горького пепла, которого ему пришлось все-таки наглотаться.
Его вторично вырвало какой-то черной слизью; он давился, хрипел, ничего не видя и не слыша, и потом долго приходил в себя.
Взмокшее лицо просыхало, становилось холодно. Резкий ветер, посвистывая в неровностях, дул сильнее. Справа на горизонте разгоралось далекое зарево, и бегущие в небе тучи неуловимо меняли окраску, в бездонных провалах между ними слабо поблескивали чужие звезды. Но когда выныривала луна, многое преображалось, поле, заваленное кучами пепла, начинало из края в край шевелиться, ветер раздувал пепел, с посвистом, лихо срывал его с земли, поднимал и нес неровными потоками, по всему полю словно текла, змеилась поземка.
Обессилев от рвоты, Захар долго стоял на коленях, спиной к ветру. Луна, вновь показавшаяся в рваном просвете туч, торопливо бежала куда-то прямо перед ним. Он не мог больше смотреть на землю, на поземку, почти метель из пепла, поднял воспаленные глаза выше, на бегущую, яркую луну, и застыл, трудно, почти судорожно проталкивая в набухшую грудь воздух. В мире больше не осталось границ, все смешалось, и там, вверху, на четкой и ясной лунной поверхности, брат держал на вилах брата. Край тучи набежал на эту картину, размашисто стер ее, но Захар, попытавшись встать, почувствовал, что задыхается. Он еще успел уловить приближающийся гул, и ему показалось, что пошел дождь, и больше ничего не помнил. Очнулся он, как ему показалось, от судорожного сотрясения земли, все было охвачено воем и грохотом, шла бомбежка, с металлическим лязгом били зенитки, неподалеку что-то грохотало и рвалось, самолеты в ночном небе шли волнами, густо высыпая бомбы в одно и то же место, километрах в трех от того поля, где он находился; земля дергалась и стонала под ним. Вскочив на ноги, Захар определил, что бомбили обширную территорию подземного строительства; он поймал себя на том, что идет прямо на вспышки и грохот взрывов, и с трудом заставил себя остановиться. Он различил впереди прометнувшихся куда-то людей, человек десять или больше, может быть, именно это окончательно и привело его в себя, и он круто повернул в другую сторону.
7
А это уже было месяца через три, в начале зимы сорок четвертого, где-то в Моравских горах, и обледеневшее ущелье с перекинутыми через него висячими мостами, пенистую, порожистую речку, стремительно кипевшую внизу, он до сих пор хорошо помнит; вот только название стерлось в памяти. После месячного скитания ему удалось прибиться к отряду словацких партизан: судьба войны окончательно определилась, и по всей Европе часто вспыхивали очаги восстаний, вызывая ответные все более ужесточавшиеся меры карателей; Европа корчилась в непосильных муках избавления, и в этом хаосе ничего не значила отдельная человеческая жизнь, она сгорала бесследно, но все равно, увеличивая накал происходящего, делала свое…