Выбрать главу

Злобин не сжег ее, и это был лучший козырь, важность и силу которого он предвидел еще тогда, случайно заметив, что одна из тетрадей, судя по почерку, не принадлежит Вековому, и он сунул её в карман, а затем уже продолжил лихорадочно вырывать страни­цы из обреченных рукописей — огонь лизал строки, жег пальцы, а он не чувствовал боли — продуманно выбравший место своей мести, провозглашающий зримый вопль всему живому, он должен был жечь именно здесь, где единственный для него брат-человек предавал забвению свою плоть и свое величие, он помнил, он со скрежетом зубо­вным помнил, как, наблюдая за исполнением приговора, притаив­шись за забором, унизительно поглядывая в щелочку, он задыхался от жгучей зависти, и вот ее-то, ненавистную, презираемую и одолев­шую разум и плоть зависть, порожденную тем, свободным, и братом и врагом, победителем и пришельцем, он не мог носить в себе и про­стить себе — безумствующему у огня вечности.

А забавинская руко­пись была ему ни к чему, он никогда бы и не подумал расправляться с нею, как не подумал бы топить желтоперых птенцов, привязывая корабельный канат с гусеничным траком к хрупким мизинчиковым шейкам.

 

 

Он выложил тетрадь на стол и без улыбки наблюдал, как Забавин добровольно накидывает себе на шею толстую канатную петлю, ли­стая и обласкивая глазами девяносто шесть страниц в клеточку, еще немного — и он сам подтащит к омуту вспахивающий землю гусе­ничный трак...

—         Я... Неужели!.. Так, может быть, вы и его, Сергея, не сожгли? Ну, конечно же, нет!

—         Да, к твоей печали. Да — никуда не денешься — факт, история.

"Эдак он шарахнется, пожалуй",— вовремя прикинул Злобин и с тревогой подумал, что в последнее время ему со значительным усили­ем дается прежний тон.

Он прошелся, сосредотачиваясь и освобождаясь от воображаемо­го зрелища шестидесятикилограммового шлепка, булькнувшего и ис­чезнувшего трака...

Наконец он сумел невинно хохотнуть, и все встало на свои места:

—         Не печалься, Забавин, не о том моя думка. Мне пустячок ну­жен, зацепочка, понимаешь? А рукописи его забудь, нет их и не было, разумеешь? От него не убудет. Я грешен, как и ты, как и все прочие, но дело не в этом... Мог бы ты оставить на короткое мгновение эти карты и прогуляться со мной по делу, по пустяковой, ничтожной просьбе? Так сказать — вашим за наше, а?

Забавин изучающе осмотрел фельдшера, подумал и согласился:

- Я могу ненадолго. Куда идти?

- Рядом, два шага. Можно было бы и здесь обсудить, да что-то душно, давит меня альма-матер, детство напоминает, а оно у меня скверное, детство-то.

Он говорил, боком отступая к двери, и, открыв ее, пригласил:

—         Ваше нам, на несколько минуточек. Ага, спрячь тетрадку, ни­чего, так только чуть-чуть карман оттопыривается. Дорога тебе она, дорога. Что-то важное, конечно? Я-то скромничал и прочитать даже не посмел. Ну, пошли!

 

 

Он увел его за школьный двор к лесу. Они остановились на не­большой полянке, из поселка их не было видно, но зато за заборами огородов, за крышами домов отсюда, с высоты сопки, хорошо про­сматривалась бесконечная равнина вод.

—         Садись, садись, Забавин,— поминутно оглядывался по сторонам фельдшер,— на пенечек, ага! А я вот туточки под деревом заземлюсь и тебя послушаю.

И он бесстрашно уселся на кучу сухих листьев, прислонил голову к стволу старой березы с черными шрамами высохших трещин.

- Это вы сбирались мне что-то сказать!— обмануто вскочил За­бавин.

- Разве? Ну да, ну да,— рассеянно и равнодушно согласился Петр Константинович.— Закуривай, счастливый обладатель потерянного, спрыснуть бы это дело, да что-то я не учел. Сергей Юрьевич не ку­рит, так мы за него постараемся во славу душ человеческих, точно?

Он еще раз оглянулся, прислушался к шорохам леса, Забавин взял пачку папирос, они прикурили и посмотрели друг на друга. Забавин положил пачку на колени фельдшера и возвратился на свой пень.

- Я люблю теперь о человеке подумать, мол, как он, что он, не болит ли чего у него, то есть уважаю я человека, прими это к сведе­нию. И потому я для Сергея Юрьевича добро хочу сделать, до сих пор мечтаю. Я понимаю, он не возьмет меня в путь-дорогу, у него миссия такая... особая. Мессия, миссия — каково родство-то, а? Сло­ва, Забавин, слова. Что мы в этой жизни, чего стоим? Зачем строим? Куда летим? Какой такой вопрос решаем? Вон видишь - какая даль дальняя — вода, вода кругом, величие, можно сказать,— Петр Кон­стантинович сделал широкий жест.— Да ты привстань, посмотри, сидя-то не увидишь. Во-во... Жаден человек до жизни, всюду бес­крайность, и в сердце Сергея Юрьевича бескрайность, ему везде не будет хватать людей — это его обреченность, то есть он одинок. Но он знает, зачем живет! Потому он и жить должен. Слушай, забавушка ты мирская, едешь ты с ним? Едешь? Говори! Быстро!