Гений созерцал (не меня, а непонятно что), и как на грех мне вспомнилась "Воскресшая рыба", я нетактично улыбнулся, что не осталось незамеченным, и в знак непонимания моей, скорее всего, ухмылочки (каюсь) его массивная нижняя челюсть выдвинулась, отчего выразительная губа увеличилась и красиво изобразила высший сарказм в полном смысле этого царского понятия. Он мне не подал руки (Я его не виню: черт знает кого принесло! Да и для народа он пишет, а не для приходимцев). Он мне не предложил сесть (ему лучше известны правила этикета), и, наконец, он терпеливо ждал, когда я соизволю объяснить причину своего вторжения. Не выдержав утомительной паузы и взглянув на большую тарелку с золотыми корочками дынь (гений только что сладко откушал), я робко спросил: "Мне нужно с вами поговорить, Федор Федорович".
Погребенский недоуменно хмыкнул, губа под напором выдоха тонко завибрировала и оросилась блеском послеобеденной слюны. Он вопросительно взглянул на даму, затем молниеносно на меня и спросил: "О чем?" — "Нужно!"— настойчиво пояснил я, понимая, что отступать поздно. "Ну, я не понимаю,— обиделся гений,— надо было, ну, как-то, позвонить, предупредить".— "Ваш телефон невозможно узнать, да и адрес я случайно нашел,— оправдывался я,— вас так трудно найти". Погребенский озабоченно заерзал, еще раз взглянул на даму и обиженно пробормотал: "Ну, не знаю, так дела не делаются, нужно было позвонить, предупредить". И я повторил свое оправдание. Дама игриво и театрально вертелась. Гений смилостивился: "Ну, говорите!". "Лучше бы наедине, извините, Федор Федорович",— выпалил я. Дама сконфузилась, Федор Федорович вздрогнул и не решился взглянуть на меня — уж слишком близко я к нему подошел. "Ну ладно,— согласился он и тихо так, бескомпромиссно буркнул,— три минуты даю".
Я тогда пропустил эти "три минуты" мимо ушей, показалось, что ослышался, некогда было переспрашивать. Да и мог ли Погребенский от чистого сердца произнести нечто подобное?
Я отошел в сторону, Погребенский встал, и я вкусил его во всей красе. В клетчатом балахоне (подобие халата), с неизменным бантом на груди, он показался мне живым монументом Парнаса, из сострадания к человечеству спустившимся в наш суетный и презренный мир, и о чем еще, как не о титанической нагрузке, ясно и бесспорно кричали мешки под глазами и о том же кричали рано и безжалостно поредевшие волосы. "Не телом, а духом жив поэт, за вдохновение нужно платить",— успокоил я себя и засеменил за глыбой и человечищем, тараторя о сути прихода, в страхе просрочить лимит отпущенного мне времени (я все-таки осмыслил, что "три минуты" — не слуховая галлюцинация) — пишу я и желал бы, чтобы вы прочли, оцените Ф.Ф., сами понимаете — Дальний Восток, отдаленность от центров культуры и т.п. Гений иногда удостаивал меня взглядом, кивал. Замечу, что, несмотря на волнение, я старался говорить вразумительно. "Ну и что вы от меня хотите?"— остановился он и проводил взглядом яркое платье дамы и проплывшую тарелку с золотистыми корочками. Дама понимающе выразила сочувствие, закрыв на мгновение преданные глаза. "Может быть, вы прочтете?"— унизился я. "Нет,— отрезал он,— это неуважение к вам и к вашим стихам, так дела не делаются. Нужно было предупредить, позвонить..."
"О каких делах он все толкует?"— гадал я. Уйти после всех объяснений? Я начинал злиться. "Вы бы прочли стихи, я же ваши читал",— прорвался тихий, но недопустимый возглас. Гений затравленно посмотрел на меня и обрадовался: "Ну давайте. Прочту. Одно".— 'Как, - изумился я,— как можно судить по одному стихотворению?"— "Можно".
Я подумал, что гению, может быть, и можно, он видит то, что другим не суждено видеть. И мне пришлось унижаться дальше. Гений стоял, а я копался в портфеле у его ног, лихорадочно соображая, какое же стихотворение ему дать. Нужно одно, наверное самое лучшее! Но какое? Дам это! Нет, это не подходит! Это! Даю. Читает. "Мне не понравилось". Вполне допустимый ответ. "Прочтите еще это!"— настаиваю. Прочел благодетель! Возвратил лист и глядя вдаль сказал: "Это лучше, но мне тоже не понравилось". Больше я в портфель не полез. "Видите ли... как вас зовут?" — "Сергеем",— пробормотал я, почувствовав себя окончательным ничтожеством. "Видите ли, Сергей, искусство требует от поэта максимализма. Я вот не имею литературного образования, но... поэзия требует отказаться ото всего, как Пастернак, например, не стал защищать диплом на философском факультете. Или как Блок, Мандельштам... Ваши стихи могут нравиться (тут он назвал фамилию известного поэта-песенника), но я не обладаю манией величия (как поэт-песенник), поэт должен бороться за поэзию, которой нужно служить до конца, самоуничтожаясь..."