Выбрать главу

 

Это недописанное откровение, по-видимому, должно было стать посмертной исповедью Злобина и, как считает Рясов, "украсило бы музей сумасшедших шедевров".

В начале помечено:

"Февраль. Небо разверзло пасть. Прорва снега. Одинокость".

На полях рисунки, лица, много глаз, вода, полуголые тела, сумятица линий, кремлевская башня,  жирно выделено: "мыслевержец".

 

Всего этого Рясов при всем желании не смог перерисовать, но пишет: "не по себе смотреть на лист, то-то такое в душе происходит, бежать хочется".

Но Злобин в то время и не мог покончить с собой, Вековой находился рядом и искушала призрачная надежда...

Вспоминаю, как в последний раз встретился с ним у школы. Он поздоровался, по при­вычке шевельнул носом и спросил с издевочкой: "Скучаете? Писем ждете?" И не дождавшись ответа, чего раньше за ним не замечалось, двинулся дальше, сутулясь и ступая огромными резиновыми сапога­ми прямо в лужи.

 

Признаюсь, первое время после письма Рясова, я с опаской по­сматривал на темное окно и не мог избавиться от наваждения, будто сейчас откроется дверь и войдет фельдшер-отшельник, хитро и зна­юще заблестит колкими глазами, назойливо проскрежещет: "Сдрась-те!" и поведет речь о бессмертном пунктике. Или появится за стеклом его бледное лицо... Со временем это неприятное ожидание притупи­лось, я почти забыл о нем.

 

Рясов часто и добросовестно писал мне.

После отъезда Свеклова театралы на время ушли в подполье, но вскоре вновь появились же­лающие возродить добрые традиции. Иван Павлович и ребята зате­яли построить настоящую древнерусскую крепость, вспомнили, что эту идею как-то высказывал Вековой. Упомянув его имя, он извиня­ясь спрашивал, нет ли у меня вестей о Сергее Юрьевиче? Писал и о савинцах, о новом директоре, о своем сыне, о думах, но это уже со­всем не относится к нашей истории.

Все на свете, как и бег моих строчек, имеет конец, за глухой стеной которого — таинственное и неизведанное начало...

 

Что же еще? Верочка-Вера.

Она писала мне из института славные бодрые письма. У нее, правда, не ладится что-то с начальством, ну да после Него — и не без этого? В последнем письме она несколько сумбурно и восклицательно сообщает, что недавно узнала, будто то ли в Закарпатье, то ли в Крыму в каком-то поселке работал трактористом странный молодой человек. Будто он бывший учитель, пишет стихи и сжигает их, а на квартиру к нему ходит молодежь, которая влюблена в него и с которой он ведет себя запросто. Но будто бы недавно он уехал то ли в Карелию, то ли в Астрахань. Ох, Верочка, и у меня от таких подробностей захолонуло сердце. Дай-то Бог тебе не обмануться...

 

Вторую часть я дописал, и выводы сделал, и название книге дал, может быть, посчитаете его дерзким и ядовитым, ну да какое есть, а именно: "История нечисти".

Отрадно, я успеваю и с этими записками. Мне уже не встать, и я давно подготовил себя к уходу. Они запрещают мне писать. Здесь разные люди, и есть чему улыбнуться, и хорошо, что не один, а среди контрастных, небезыдейных, всяких... Вот допишу последние строч­ки, и тогда моя нить оборвется, и не важно, сколько раз после этого вздохну...

 

Вы спросите, что случилось с Сергеем Юрьевичем? Не знаю. Обратиться в органы? Я этого не сделал. В моем финале они не для меня.

Его исчезновение не печально, я не могу думать о нем, как о неживом и, прощаясь с этим угасающим для меня миром, я благода­рю солнце за то, что оно помогло мне встретить и полюбить свое талантливое и гордое создание.

Я благодарю и вас, мои молчаливые усталые современники.

Он рядом, во мне, в последнем главном итоге, с его именем на устах прощаться весело и бесстрашно.

 

Среди подаренных мне книг я обнаружил потертую желтую тет­радь. На обложке его рукой выведено: "Неотправленное". Не могу сказать, что это письма, скорее поток сиюминутных мыслей и чувств там — в начале становления, в закаливающем пламени любви. Кому они предназначались — этого теперь не узнает никто.