Скверно мы живем, боимся людей, и особенно в городах: не ударит, так обманет. Отношения между людьми теперь настолько изломаны, что жить прямо и говорить прямо почти невозможно — белой вороной прослывешь, один останешься, а мне одному никак нельзя — в людях не разберусь, с ума сойду, исчезну, возненавижу... Вот и говорю на свою голову.
Знаете, я решил когда-то — нужно одеваться как основная масса, побольше молчать, читать, и писать наедине с самим собой, идти туда, куда идут все, но знать при этом, что ты делаешь личное, не инстинктивное и что, будь самый необычный общий психоз, затмение умов, мобилизация пушечного мяса — ты развернешься и уйдешь один, искренне презирая толпу, которая готова за "измену" разорвать тебя на части. Индивидуализм, скажете.
Но не так-то просто этому следовать, когда сама жизнь заставляет молчать, а не действовать. Не болейте, Наталья Аркадьевна, я жду Вашего появления и надеюсь, что Вы меня великодушно простите".
Вековой сложил и бросил письмо на стол.
- Вот моя маленькая исповедь. Читал и теперь не нравится, фальшиво.
- Да нет, письмо хорошее.
- Мне пока не стоит идти к ней, неизвестно, будет ли мое появление ей приятно?
Письмо он ей так и не передал, оно навсегда осталось лежать в моих бумагах...
А к Наталье Аркадьевне ему пока действительно не стоило идти.
Пусть поселок угомонится, набьет оскомину горько-сладкими плодами своего необузданного воображения.
Беспокоил меня конфликт с Буряком. Степан Алексеевич долго не забывает обид и так или иначе мстить. Вековой успокаивал, уверяя, что обязательно постарается со всеми помириться и что вскоре все поймут, как глубоко и смешно заблуждались. Хотя, добавлял он, чем они будут заполнять мозги, не мировыми же происшествиями?
В тот вечер мы разговорились о литературе.
- Валентина Марковна меня перед самым Новым годом капитально отчитывала, вы об этом знаете? Странно, она пригрозила, что обязательно доложит вам. После урока в десятом классе на дыбы поднялась: "Критикуете наших поэтов, в детях порождаете цинизм, Родину принижаете". Как в те идиотские времена. Я даже представил, как произносящих запретные звуки брали за шкирку и лицом по бетону размазывали, довольные своим жлобством.
Он, как и я, не мог говорить об этом спокойно, и оба мы были заражены неприятием к недалекому прошлому. Много было тогда наговорено, от чего становилось все тягостнее смотреть на происходящее вокруг...
Он рассуждал категорично, его максимализм даже во мне возбуждал неприятие, а представляю, что могли испытывать савинцы, когда слышали о наивном таланте Пушкина, о слепости Маяковского, о тщеславии Льва Толстого. Но если смелее рассудить — он прав во многом, да и ему видней — он по себе знает, что такое творчество.
- Мы привыкли создавать кумиров. Мало кто понимает, что назначение творчества не в том, чтобы оставить после себя картины, скульптуры и прочие документальные свидетельства своего кичливого "я". Материализация мысли, воображения — это лишь средство, метод воспитания души, один из способов развития духовной энергии, это шаг в нечто, попытка развития, а не самоцель. Важен сам процесс материализации мысли, и ценно лишь то, что мы называем вдохновением. Слово — сила. Слово может создать, а может и разрушить. Вы не думаете, что Достоевский породил бесов — не списал истории, а именно породил? Многие не ведают, что творят. Это опасно.
- Даже так?— улыбнулся я.— Ну, а чем же Александр Сергеевич опасен? Пусть себе читают.
— Конечно, пусть,— разгорячился он,— я не о том. Его культ ограничивает, наивность порождает наивность, а значит, и односторонность. Литература — многогранный процесс, и здесь нельзя выпячивать одно явление, забывая о другом, раздавать степени, этим грешит обыватель, а власти удобно — так проще примирить непримиримое, так и нарастает шелуха "народности", "гениальности".
Конечно, я это понимал, к тому же меня всегда настораживал тот факт, что в самые мрачные времена, когда многие книги были запрещены, возвеличивание Пушкина переросло в некую национальную истерию. Я сказал, что нужно больше критики, чтобы не было консерватизма и застоя, что нужно обнажать зло.