- Но вы поймите, что если обнажать зло, его не становится меньше. В газетах каждый день — войны, геноцид, отрезанные головы — привыкли! Нервы бережем, считаем, что за нас решат, чем и кому помочь — зачем душу тревожить, если я конкретно не могу помочь
тем, кого убивают, кого хотят убить? Вот оно, цивилизованное равнодушие. Сиди и возмущайся, жди чего-то, сочувствуй, соболезнуй — вот в чем добро! Извращение, извращение...
Его гнетущее состояние передалось мне, я сумел пробормотать первое, что пришло в голову:
- Успокойся, Сергей, что поделаешь, человек так нелепо устроен — смотрит на чужие ужасы, вздрагивает на мгновение, как от укола, зная, что его страх мимолетен и скоро пройдет.
- А я не могу так! Люди черствеют. Душа исчезнет,— прошептал он,— она исчезнет, потому что равнодушие, беспомощность. Она не может без свободы мысли, без осмысленного действия, понимаете? И тупо подчиняться не будут, и глаз не будет этих...— он не смог подобрать слова.— Нет ничего невозможного! Стоит страстно захотеть, самоотречься, вырваться из стадности!..
Он смотрел в одну точку, и теперь, бесспорно, воспаленные глаза его видели что-то непостижимое. Он был как бы наэлектризован.
Я боялся двинуться, пошевелиться. Было мгновение, когда я подумал: передо мной просто больной! И тут же мне стало стыдно.
Ну, допустим, он болен,— тогда кто же все остальные?— савинцы и прочие, кто по сумасшедшему тянет за собой ворох отживших предрассудков и убеждений, с упрямостью идиота отрицая очевидное, считая, что все те, кто живет - по-иному, мыслит по-иному, выжили из ума. До чего же мы дошли, если человеческие порывы принимаем за безумие...
- Я должен рассказать, а вы, Аркадий Александрович, если я в следующий раз начну говорить о газетных фотографиях, сдерживай те меня, пожалуйста,— неожиданно спокойно попросил Вековой.— Попал я в больницу из-за этих чудовищных фотографий. Меня, когда я на них смотрю, охватывает животное состояние страха и ненависти. Я черте что тогда думаю о человечестве!.. Хожу, а перед глазами кошмарные фотографии. Газету увижу и боюсь открывать, телевизор перестал смотреть. Со мной что-то случилось: зажмурю глаза — отрезанные головы с открытыми, закрытыми глазами, иногда живые, говорящие... Я как-то давно видел в газете — мальчик смотрит на отрезанную голову. Потом меня одолела мысль: все сошли с ума, бегут, кто быстрей, к огромной красной кнопке, бегут,
чтобы нажать. Пытался смеяться над собой — жертва телевидения - не помогало.
Он заговорил торопливо, начинал одну мысль, неожиданно перескакивал на другую, покусывая сузившиеся губы; я хотел остановить его, но он упреждающим жестом попросил молчать.
- Я должен выговориться,— и сбавил темп,— они бегут, лица красные, и кругом зубы, зубы белые... Писать бросил. К чему? Если я жил под постоянным страхом смерти, потому что денно и нощно талдычили об угрозе войны. Казалось, что живу среди сумасшедших, что человечество зародилось для того, чтобы себя пожрать, уничтожить, что давно все задыхаются без кислорода, нет пищи и воды, и все ходят в язвах. Я устал. Не мог спать, начались галлюцинации. Без чьей-либо помощи я был бы обречен. Пришел к врачу посоветоваться. Знаете, сидит полненькая, в белом халатике, с добрыми глазами под стеклами бабушкиных очков. Как мать родная, слушает, сочувственно кивает, ни разу не перебила. Думаю — вот человек! А она мне: "Посиди минуточку, вот водички холодненькой попей". Погладила по плечу и вышла, а через минуту заходят две санитарки, спецслужбистки, укротительницы эдакие, приказывают: "Пройдёмте!». Тут я все понял, но глупо поступил, стал доказывать, что я не болен, что класть меня не стоит, что сейчас я все расскажу, объясню, что, в конце концов, жаловаться буду. Они слушают, кивают, одобряют, подходят, берут за руки и ведут.
Он совсем успокоился, рассказывал, посмеиваясь, жестикулируя.
- В коридоре я опять запротестовал. "Позовите врача!"— кричу. Пожилая санитарка отправила свою спутницу, слушает меня и говорит, как внуку любимому: "Я бы тебя отпустила, милок, да пойми, меня же засудят, я понимаю, ты здоров, но не могу я тебе пока помочь, на работе я. Вот приедет профессор из командировки, ему и объяснишь". Ну, думаю, пропал! Я и бросился по коридору, что было духу, а старушка за мной по пятам. Я на улицу — и она: "Держи его, держи!" Меня схватили, повели назад... Ну вот, затащили в карцер, укол в ягодицу. Три дня встать не мог... Потом в общую палату перевели, бежать мне уже не хотелось. После таких уколов не бегают - одни воспоминания в дрожь бросают. Лежал я месяц с гаком, профессора ждал, с товарищами по несчастью беседы вел. Насмотрелся. Представьте, профессор действительно отсутствовал. Приехал, вызвал, полистал историю болезни, спросил строго: "Что означает им вальпургический экстаз человечества?". Я пожал плечами. Профессора такой ответ удовлетворил. На следующий день меня выписали. Диагноз — циклотимия, а потом и его сняли. Вся эта история случилась в каникулы, так что во мне, кроме матери, никто не нуждался. Чудом, я подозреваю, благодаря профессору,— дело не дошло до деканата. Зря от старушки бежать пытался. Больница меня многому научила.