Правда, после кратковременного испуга Петр Константинович принял обычный насмешливо-заискивающий вид и придурковато изумился:
- А из-за чего вы, собственно, бренчите здесь неблагородным оружием?
- Не валяйте дурака, вы прекрасно знаете, что я вынужден копаться в вашей замшелой биографии из-за сожженных вами рукописей Векового!
Фельдшер, листая потрепанные "Мертвые души", заявил, что никаких таких сожженных рукописей в глаза не видел, параграфы наизусть не учил, с папой римским не знаком и делать очередных гадостей не собирается.
- Каждый остался при своих интересах, то есть все довольны,— бросил он мне на прощанье.
Этот разговор меня успокоил, по крайней мере, я убедился, что войной Злобин теперь не пойдет.
Волновал Вековой, его душевное состояние. Что он должен был пережить после извращенного варварства фельдшера! Хоть и пытался уверить Забавин, что в эти три дня Сергей не впадал в отчаяние, я не мог не понимать, как нелегко пережить потерю самого ценного — собственных творческих достижений.
В школе я заметил, что он избегает меня. Внешне он выглядел спокойным, заходя в учительскую, шутил, а после уроков запирался в классе, куда я не решался постучать.
Я уходил домой, лежал на диване, мигал в темноту, выходил во двор и смотрел, как в окнах его класса горит единственный во всей школе свет...
Через неделю Вековой привел ко мне Наталью Аркадьевну. Я встретил их, должно быть, слишком возбужденно и радостно, они смеялись, глядя на мою излишнюю суету. Я с восторгом убедился — Сергей не сломался, да он и не мог сломаться, он просто молодчина!
- А мы принесли магнитофон! Вы плохо выглядите, глаза красные. Болит что-нибудь?— забеспокоилась Наталья Аркадьевна.
- Нет, нет! Что вы!
- Да вы не бегайте, я сама,— усадила она меня и ушла на кухню.
Я был счастлив.
- Она знает?
- О чем? А... Забавин успел вам рассказать. Нет, не знает,— помрачнел Сергей.
Мне хотелось утешить его, но в тот вечер я запоздало признался себе — способность быть до конца добрым и открытым мною растрачена. На кого? На что? Или я ее потерял, когда холодная мужская зрелость поборола юношескую чувствительность? О, эта прожорливая, всеядная жизнь! Я излил полноту искренности в омут социального двуличия.
Он рассматривал надписи на потертых коробках кассет, потом повернулся ко мне:
- Я поэму пишу. Поразительно много за день произвожу — как Боборыкин — пишу много и хорошо,— засмеялся,— этот Боборыкин сам так о себе говорил.
Уловил в моих глазах докторскую проницательность, добавил тихо:
- А рукописи поначалу пожалел. Потом прошло, успокоился. Знаете когда? Когда он из-за двери о пунктике зашептал. Пожалел его, и жалость к себе исчезла. И вы не переживайте, урок, в будущем осторожней буду... еще осторожней.
Он махнул рукой, предлагая закончить неприятную тему, деловито подмигнул мне, запустил магнитофон, и в комнате, расширив стены, захрипел голос. Казалось, песня воспринимается не слухом, а каким-то другим органом чувств, процеживается в кровь сквозь поры...
«Я пришел, а он в хвосте плетется: по камням, по лужам, по росе»...
- Выключите пока!— по-хозяйски влетела Наталья Аркадьевна.— Я поджарила хлеб, кто любит грызть — налетайте!
Мы дружно захрустели корочками, посмеялись, вспомнив, как Савина заискивала перед комиссией.
- Она заранее на свой контрольный урок вопросы раздала, каждому по одному,— сообщила Наталья Аркадьевна,— а ученики мне проболтались. Инспектор ей: "Образец, Валентина Марковна, образец! От и до, тютелька в тютельку, все по регламенту, у нас в городе такого не увидишь". А она: "Что вы! У меня опыт, а вот у других ни опыта, ни почтения, ни порядочности". А он ей: "Ну да мы таких быстро обламываем. Чистота рядов. Единый курс. Никакого двоевластия".