- Он, как видно, историк бывший. На Сергея как закричит: "Я вас заставлю уважать конституцию!". Я думал, его кондрат хватит. При чем тут конституция? Жаль, что я не знал о Савинской махинации, я бы проделал ей фокус. А впрочем, хоть и утверждали полководцы, что тактику противника нужно применять против него же, мы не будем рисковать, да?— балагурил я.
- Тем более у нее нет иного метода, кроме методичного постукивания пальцами по столу,— наблюдая за Вековым, храбрилась Наталья Аркадьевна.
Я с улыбкой замечал, что язычком она теперь по губам не водит, если и волнуется.
Сергей включил магнитофон, и снова необычный, клокочущий тоской голос затянул:
«Истопи ты мне баньку, хозяюшка! Распалю я себя, раскалю»...
- Страшно...— прошептала Наталья Аркадьевна, когда угасающие звуки донесли последнее тягучее, мертвенное:
«Протопи — не топи»...
- Я же никогда не слышала! Это жестоко — прожить жизнь, служить, верить и наконец понять, что ты шел за картонным кумиром!
- По вере и получили. Живые покойники страшнее мертвых,— горько усмехнулся Вековой.— И опять добрые порядочные люди подлецам дорогу уступают: рвешься к превосходству любыми путями?— рвись, а я так не буду, рвись, на то ты и подлец, а я буду свой маленький долг исполнять, чтобы совесть была чиста. Порядочные — клерки, подлецы карьеру сделают и управляют клерками, а потом мы удивляемся, откуда фашисты, когда призывали к разуму и воспитывали человеколюбов? Подличайте! На вас вознегодуют добряки, про себя, разумеется, и мирно пойдут по своим порядочным делам.
...Я вышел проводить гостей.
Зеркало луж размножило желтое яблоко луны.
Под напорами ветра скрипела покосившаяся изгородь.
Мы прощались у школы.
Я бы с радостью прогулялся с Вековым, было жаль расставаться с ним после стольких дней одиночества... Но примитивнейший такт неумолимо требовал нейтрального "до свидания".
- Кто-то идет,— кивнула в конец улицы Наталья Аркадьевна.
Человек приблизился и торопливо, сухо прошоркал мимо нас большими резиновыми сапогами. Через мгновение он растворился в сонной вязкости лунной ночи.
- Кто это?— спросила Наталья Аркадьевна.
- Злобин,— ответил Вековой,— ретировался. , -
- Непонятный он человек,— почему-то шепотом сказал Наталья Аркадьевна,— живет один, ночью куда-то ходит, много говорит и юродствует. Он как больной.
- Он тяжело больной,— поправил я.— Ну идите, спокойной ночи.
- Аркадий Александрович!— крикнул Вековой, когда я уже был у дома.— А луна-то полная! Солнце там вовсю! Посмотрите — красота! Мы будем там! Бу-у-де-е-м!
Его голос пропел в темноте и растворился в пространстве. Наверное, и Злобин услышал этот крик.
Я запрокинул голову.
Небо. Бесцветие.
Луна золотилась, но было темно и мрачно, может быть потому, что где-то очень и очень высоко плыли густые огромные тучи. Да, через минуту на луну наползла черная масса, ополовинила небесный зрачок; скоро от него остался рваный светло-желтый кусочек, но вот и он прощально мигнул и исчез.
Издалека, будто пляска в траурном зале, донесся беспечный смех Натальи Аркадьевны. Может быть, и хорошо, если бы они были вместе, кто знает, тогда бы он так скоро не...
Зашел в квартиру, зажег свет, услышал пустоту и испугался — Сергей уедет, что мне тогда делать? Как жить? Чем? Одиночеством рядом с савинцами?
И впервые за четверть века - открыто и смело задумался — почему я не могу уверенно и полно делать свое дело, жить так, как он? Неужели жар его души подействовал и на меня, как и на многих других — опалил, ожег, оставил боль, обиду и тщеславную ненависть? Нет! Я — другое. Я должен это доказать, сейчас же! Он моя мечта. Моя воплотившаяся мечта!
Я быстро подошел к столу, торопясь и волнуясь, вытащил из ящика заветные папки с рукописями, газетными публикациями, картами, листами, испещренными ровными столбиками цифр и имен, зажег настольную лампу и приступил к работе. Я писал на чистовик свои давно начатые, на выводах брошенные, но ожившие вновь исторические изыскания (изыскания и не иначе!), содержание которых иногда заставляло меня мерзко вздрагивать и вжимать голову в плечи в ожидании кровавого удара. Время проходило, но животный страх оставался, он троекратно усиливался, когда я живо вспоминал один день детства, день прошлого. Этой памяти мне хватит до конца дней моих, и если бы не бесстрашие его, то хватило бы и страха. Ведь то, о чем я писал, было безобразнее войны, бесчеловечнее и подлее.