Смущенный, он осторожно вынул из ее несопротивляющихся пальцев письмо, надорвал конверт. Почерк удивил его.
— От батьки, — пробормотал он и перевернул листок, рассчитывая увидеть знакомые материнские каракульки, набегающие друг на друга, но на обороте ничего не было. Отец писал редко и только тогда, когда считал нужным отругать сына. За что же на этот раз?
Лелька склонила голову к его плечу и начала читать вместе с ним. Он воспользовался этим и обнял ее одной рукой, но рука тут же соскользнула.
«Дорогой Никита, извещаю тебя, что у нас случилось большое несчастье и горе. Вова…»
Они вместе прочитали чудовищное известие, потом перечитали снова и снова… Вовки больше нет! Вовка погиб!
Он долго не мог освоиться с тем, что это правда и от этого ужаса никуда не денешься. Потом он почувствовал, что теплая рука сжала его пальцы. Рядом был человек. Никита привалился к Лельке тяжелой головой, привалился, как к матери, и всхлипнул.
— Поплачь, — шепнула она, — поплачь…
Сразу повзрослев, она тихонько гладила его крутые плечи, смотрела на его поникший чуб, на бессильно упавшие большие, грубые руки. От него пахло табаком, потом и полынью, а может, это степь примешивала ко всему запах полыни. «Плачет, как ребенок. Я не плакала, когда умерла мать, только губы искусала. А он плачет. Не грубый он и не скверный, грубые и скверные так не плачут. Глупый он еще. И балованный…»
Осторожно перебирая волосы Никиты, она широко раскрытыми глазами глядела поверх его головы в дальние дали, каких и в степи не увидишь, глядела и видела свое — новое, трудное, такое трудное, что неизвестно, одолеешь ли.
«Как я с таким?» — сама себя спросила она, изумленно улыбнулась тому, что пришло к ней, и утешающим материнским движением прижала к себе Никиту.
— Горе-то какое! И кто же он был тебе — старший или младший? Ты мне расскажи, расскажи, облегчи себя.
10
На семью Кузьменко упала черная тень горя.
Кузьма Иванович по-прежнему вставал на рассвете и уходил в шахту. Потом вскакивала Люба, спешила в свой детский сад. Кузька, похватав на кухне всего, что приглянется, убегал по своим мальчишеским делам. Кузьминишна по-прежнему поднималась раньше всех, стряпала, стирала, убирала комнаты и двор — заведенный порядок жизни не мог нарушиться и не нарушался, но весь дом притих. Даже Кузька, возвращаясь домой, уже не перемахивал через забор, а проскальзывал в калитку, прислушиваясь к непривычной тишине. Люба не пела и не улыбалась, а Саша редко заходил в дом, они встречались на улице. Люба возвращалась одна, с виноватым лицом, и спрашивала шепотом: «Что мама?»
Так же, как и раньше, настроение в доме определялось Кузьминишной. А Кузьминишна, механически выполняя все, что нужно, ничего не видела и не слышала, ничем не интересовалась, ни во что не вникала сердцем. Среди повседневных хлопот она вдруг припадала к стене, или к забору, или к оконному косяку и плакала, безнадежно и отчаянно плакала, забыв, для чего сюда пришла. Все, что прежде радовало, теперь вызывало у нее приступы отчаяния. Когда приходил с работы Кузьма Иванович, она вспоминала, что раньше приходило двое. Заметив у калитки Любу и Сашу, она оплакивала сына, который уже не узнает счастья. Ее оскорбляло, если кто-нибудь садился на Вовино место, а если стул пустовал, она убегала в темный угол выплакаться. Оставаясь одна в доме, она поднималась в комнату сына, перетирала его книжки и рыдала над ними.
Там, наверху, она видела Вову таким, каким он был перед смертью, — взрослым, упорно сидящим над книгами, и оплакивала его мечты, его надежды, все, что было так важно и нужно ему самому и о чем догадывалась только мать. Внизу, среди обиходных вещей, сын возникал в памяти маленьким, во всем зависимым от нее добродушным мальчиком; она снова пеленала его, купала в корыте и кормила грудью, находила первый зубок, раздвигающий розовую десну, брала на руки и качала, своего желанного сыночка, своего первенца, и плакала, плакала, плакала, потому что руки были пусты.
Все домашние пугались, когда заставали ее такой.
Катерина не приходила совсем.
От Пальки знали, что Катерина никого не подпускает к себе — ни мать, ни брата, ни подруг.
Однажды Люба все-таки зашла к ней — одна, без Саши, — но Катерина сухо сказала:
— Оставь, Люба. У тебя — свое, у меня — свое.