А Палька шел домой, расслабив мускулы и предоставив рукам и ногам болтаться, как им будет угодно.
Мать выскочила навстречу, укоризненно покачала головой, но не посмела спросить, где он провел ночь.
— Ее зовут Химия, и она прелестна! — сказал Палька и грохнулся на стул. — Голо-ден!
— Как собака, — сквозь зубы докончила мать.
Он жадно ел, всецело отдаваясь этому занятию и по-прежнему ни о чем не думая. Зашел было к себе, постоял у кровати, но понял, что заснуть не сможет, и снова вышел из дому. Ноги вывели его в степь. Отойдя подальше, он лег прямо на землю, еще прохладную после ночи.
Как давно он не был в степи утром! Как здесь сильно и горьковато-сладко пахнет! Чем это? Травы полегли, желтеют, а полынь еще стоит, распрямив свои матовые листочки. Горечь от полыни. Или от чебреца? Вон его сколько на склоне — сплошной лиловый коврик. И тоже начинает привядать. Совсем близко трижды просвистел перепел — фить, фить, фи-и-ить! Подружку выкликает? Или у него тут перепелята укрыты в траве?.. Прямо над головою Пальки зазвучала песня, звонкая-презвонкая. Жаворонок! Палька посмотрел вверх: вот он висит в небе, как на ниточке, трепеща крылышками, и поет-заливается о том, что жизнь прекрасна, прекрасна, прекрасна!
Если смотреть снизу вверх, видно, как колеблется воздух, — испаряется роса. Колеблется и чуть-чуть искрится.
В поселке каждое окошко сверкает, отражая солнце. И на мрачных скатах терриконов то тут, то там что-то поблескивает. И далеко-далеко, среди городских крыш, еле проступающих в солнечном мареве, ослепительно сверкает стеклянная крыша нового универмага.
А над всем этим ясным утренним блеском — сколько видит глаз, от одного края горизонта до другого, — тянется пелена дыма и копоти. Над шахтами, над заводами, над железнодорожной станцией тянется, покачивается темная пелена, заслоняя голубизну неба.
Этого не будет!
Не будет дыма, грязи, копоти.
Не будет черных груд угля, ожидающего погрузки.
Не будет нескончаемых угольных составов, с громыханием уходящих во все концы…
Не будет угольных топок и почерневших кочегаров, задыхающихся от нестерпимого жара… У кочегаров и шахтеров угольная пыль въедается в кожу, скоро этого не будет.
Люди не будут спускаться под землю, в черные пасти лав и уступов, они никогда уже не будут прислушиваться к зловещему гулу оседающей породы, не будут принюхиваться к спертому воздуху шахты, почуяв еле ощутимый кислый запашок сочащегося газа…
Миллионы людей (ведь их миллионы, если взять весь земной шар!) выйдут на солнце, на вольный воздух, чтобы никогда больше не спускаться вниз.
А Вова погиб. Погиб, еще ничего не зная. Он любил Катерину и мечтал учиться на горного инженера. Если б он был жив, он бы так радовался ребенку! Дико, что Вова не успел узнать о ребенке. Он лежал на носилках, не похожий на себя, весь в крови и угле…
Сестренка, этого больше не будет!
Люба, девчонка пугливая, ты стала бояться шахты, дрожишь за своего Сашеньку, когда он спускается туда, — обещаю тебе, я уничтожу подземный труд! Кузьмич прикрикнул на Любу: «Молчи, дура! Не болтай вздор! Я тридцать лет в шахтах работаю, и чтоб родная дочь панику разводила — не позволю!» Он любит шахту, с гордостью говорит: «Мы шахтеры…» А я? Разве я не люблю? Я тоже люблю, горжусь, что я потомственный горняк. Настоящий шахтер никуда не уйдет от угля. Тут есть гордость и слава. Но кто захочет рубать кайлом, когда есть пневматический молот и врубовая машина? Кто будет цепляться за фонарь, когда светит электричество? И кто откажется от солнца? От теплого ветерка?
Влетит ветерок в окна станции управления. Станции управления подземной газификацией! Стены выложены белыми кафельными плитками, рабочие чистой тряпкой протирают никелированные части, легкий поворот рукоятки направляет сложный процесс газификации угля, процесс, происходящий глубоко под землей!..
Это уже не единоборство человека с природой. Это — уверенное управление послушной, подчинившейся человеку стихией.