Да, решить.
Словно на перепутье дорог вышел. Разбегаются тропы — какую бы выбрать? Стоят путевые указатели, вот-вот сами на нужный путь потащат. А то что это ты молчишь, неуступчивый невидимка?
Вот, например, широкая, правильная, черная дорога — вниз. Указатель — белокрылый близнец смерти. Всем своим видом напоминает: эй, у тебя тут не только щит, но и м… мир, в общем. Наш. Не хочешь ли наконец-то сесть уже на трон?
— Лети. Скажи Гекате — я скоро буду.
Взвился Гипнос, крыльями захлопал: был бог сна — нет бога сна…
Вот — тропа средней величины. Жди — сама водой под ноги прольётся. Утянет в море ласковым отливом. И указатель — сестра-жена с красными от недосыпа глазами. Смотрит молча: помоги сыну, ты же не знаешь — как он вырывался на это состязание, чего ему каждый раз стоило покинуть чертоги деда. Мы молчали: у всех было то, что важнее. Но теперь — одно твое слово… и с тобой Нерей спорить не посмеет.
Кивнул чуть заметно: да, Гера. Я обязательно встречусь с морскими. Как в старые времена — найду нужные слова. Обману, если понадобится. Мне, в конце концов, нужен щит от Зевса — если вдруг мы собираемся вместе выступать против Флегр.
Только вот не сейчас. Сейчас — другая тропа, иная дорога…
Узкая, извилистая, почти незаметная. Вьётся, уходит вверх. На Олимп, к серому дому, в котором никогда не бывал. Вот её указатель — не родной, названный брат. Напряженно глядящий в пустоту — будто силящийся рассмотреть что-то…
— Убийца. Что Мойры?
Едва слышно вздохнула Персефона («Ну, конечно — он пойдет сейчас, а ты чего ждала?»). Танат неопределенно повёл плечами.
Выглядел бог смерти, пожалуй, встревоженным.
— Они молчат, невидимка. С тех пор, как ты…
Факел объявился в ладони из ниоткуда.
— Так, может, это ты их не слышишь? — осведомился Арес.
Убийца качнул головой: все может быть…
Солгал.
Вещие Мойры не просто так прекратили резать нити. Замолчали — не просто так. Ты в это сам не веришь, я же вижу твои глаза, брат мой.
Ты думаешь, что случилось что-то иное. Что-то страшное, что заставило онеметь ножницы Атропос. Что-то, для чего не понадобился твой клинок или твой факел: просто множество нитей вдруг истончились и распались в пыль…
Кто может мне ответить — что это было?
Только разве что Мойры.
Да еще — провидение во плоти.
— Ты пойдешь со мной.
Давно не виделись, Провидящий. Кажется — в последний раз ты пытался против меня заговоры составлять. Оберегал Ифита от безумного родителя.
Теперь вот ни радоваться не пожелал, ни взглядом не удостоил. Ввалился в покой: взлохмаченный, на лице фанатичным прозрением глаза тлеют… Новую ли дорогу хочешь предложить мне, сын Япета? Новым ли указателем стать?
— Идём же!
Персефона недоуменно шевельнулась возле меня — и я понял, что Провидящий смотрел на нее. И говорил с ней.
— Что ты видел? — спросил тихо. Как тогда, в последний раз.
— Ананку, — отозвался Прометей ещё тише. На миг обжёг голубым будущим из глаз: стрела легко свивается на тетиве знакомого лука, наводится в лицо… косматые фигуры встают — выше неба. И щерится знакомая усмешка — щербатая, радостная: «Давно не видались, сынок!»
Усмешка времени, сжатая в чьих-то безумных пальцах.
Коротенькое слово, плеснувшее из глаз Провидящего.
Коркира.
Иная дорога, непредвиденная, непредсказуемая. Вон, два указателя стоят — сын и дочь, как раз ведь рассказывали, что там собираются войска…
Стоят, смотрят, как я обрисовываю губами: «Коркира…»
Как пропадаю, шагая в заветное — «Рано или поздно».
Выбрав дорогу. Потому что «рано» — уже прошло.
А “поздно” настаёт прямо сейчас.
*
Показалось: вижу что-то привычное. Знакомое по снам или по видениям — в этих видениях мелькали молнии, и Зевс радостно выкрикивал: «Это хороший знак!», и захлебывался за плечами крик: «Чем будешь бить, маленький Кронид?!»
А потом мы стояли все втроём — я и братья — над остатками нашей армии, и ветер неторопливо разносил серую пыль.
Или там было что-то другое, в этих видениях? Бессмертные над убитым будущим? Над телами на острове Коркира?
Неважно.
Мы стояли на том, что было когда-то Коркирой. Где когда-то было время. И наши армии.
Я — и те, кто сделал шаг вместе со мной. Афина и Арес. Танат и Гестия. Гера.
Коры не было — наверное, задержал Провидящий.
Может, понимал, что весна здесь не к месту.
Потому что никакому семени не подняться с этой почвы.
Пыль — мягкая, серая, жирными облачками взлетающая из-под ног.
В пыли разлеглись остовы кораблей — распластались повыгнившими скелетами диковинных рыб. Лежат остатки союзнических войск — полуистлевший меч… позеленевший котел.
Щит — когда-то медный. Теперь — проросший мерзкой зелёной плесенью.
Цветущая Коркира — проплешина посреди тревожного моря.
Вода не шумит, не пытается лизать берег. Воде страшно попробовать серую пыль — яд обезумевшего времени.
И глухо молчат чайки — опасаются подавать голос там, где затихло время.
Замерло.
Отковалось в ядовитую гадину — лежит, щерится осколками клыков.
В обугленной, подрагивающей ладони того, кто…
— Здравствуй, — сказал он хрипло и будто через силу. — Здравствуй… брат.
Махайра рвалась из его ладони, приподнимала руку — обожженную до локтя и будто бы высохшую. Не махайра, нет. Серп Крона — воплощённая месть матери-Геи, выплавленная ею из самого себя.
Чистое небытие.
Чистая ненависть.
Такая же, как сейчас — в улыбке брата. Выгоревшей, страшной — и в глазах у него больше не серое, грозовое небо. Там — пепел, без конца и края, такой же, каким засыпано всё вокруг.
Пыль времени с отблесками адамантия.
Белые взблески в волосах — не молнии. Яростные, холодные блики — будто играет на самом острии клинка лунный свет.
И за плечами — косматой горой стоит мощь Олимпа. Небесный орёл распахнул крылья-тучи, вскинул голову, открыл клюв в клёкоте. Показалось было — в гордом.
Нет, в болезненном.
Орёл крыльями вцепился в плечи хозяина: держись! Не смей! Тащил назад — всей мощью Олимпа уравновешивал то, что у Владыки лежало в ладони.
Взбесившееся время.
— Я… удержал, — сказал Зевс. Ухмыльнулся — кривой улыбкой, похожей на щербатый оскал Серпа. Выжал — из искусанных губ: — Ты не смог бы. Ты бы… не смог. А я…
— Что ты сделал?! — прошептала Гестия. Бессильно сделала несколько шагов вперёд. — Что ты сделал, брат?!
Уведи её, — швырнул я Танату взглядом, чуть повернув голову. Уходите все, — это уже Афине, тоже без слов. Уведи мать, — это Аресу, потому что Гера потянулась за луком.
Потому что дело — не в том, что он уже сделал. Дело в том, что он ещё сделает.
Пусть он уверен — что удержал. Опьянён мнимой победой, одержим тем, что вот! Владыка! Настоящий! Мощь Олимпа — за плечами, Серп Крона — в руках!
Я вижу, как подрагивают на лезвии клинка дочерна обожжённые пальцы. Как обугливается край багряного владыческого гиматия. В смехе брата, в глазах брата, во всём — всё меньше самого Зевса, и всё больше той гадины, которая лежит в его ладони.
И под ногами всё яснее и радостнее начинает звучать: «Рано или поздно…»
Рано или поздно — тебя выжгут, брат. И ты не удержишь.
— Что я сделал? — переспросил Зевс, улыбаясь кривой, не своей улыбкой. — Я… убил её… Его. Он думал — заберёт мой трезубец. Думал — это его Судьба… Судьба. Думал… задаст мне вопрос. А мать дала мне ответ. На всё ответ.
Ответ.
Лежит в пыли золотой лук — серебряная стрела одиноко подмигивает. Кифара — полуистлевшая, с порванными, торчащими во все стороны струнами. Струны, наверное, печалятся. Вспоминают любимца муз и неудавшегося морского царя, и вечного аэда за его плечами.
От Аполлона не осталось пыли — вот следствие отцовского гнева. Попытки пойти против Владыки.
Попытки стать Клеймом Кронида и его Судьбой.
Радуйся, Зевс. Кажется, только что ты убил бессмертного.
— Я убил Судьбу, брат, — шепнул Зевс, то ли улыбаясь, то ли скалясь. Ненависть смотрела из его глаз всё яснее — выжигала страшнее махайры, которая нетерпеливо рвалась вперёд из истлевших уже до кости пальцев. — Мать сказала, что он может… кого угодно. Что угодно. Что я… что я удержу. И я смог.
— Ненадолго, — сказал я. Сделал шаг — по полю, из которого не подняться всходам, по мягкой, серой, жирной пыли с запахом времени. Орёл в небесах напряг крылья, всколыхнул небо истошным клёкотом: держу! — Ты знаешь, что это ненадолго, брат. Ты чувствуешь, что это ненадолго. Опусти его. Опусти его совсем. И возьми свой трезубец. Будь Владыкой Олимпа.
Говорить было трудно: пыль забивала горло, воздух пропитался ненавистью и смертью, и плакала за спиной Гестия, и слишком близко стояла — грань.