И потому юный кифаред выливает в воздух уже не музыку — просто самого себя, выплёскивает до края собственную сущность, и в переливчатый звон струн начинают просачиваться траурные ноты.
Я удержу, — слышится мне там. — Удержу, сколько надо. Слышишь, папа? Ты скажи ей, чтобы она меня простила. А я… а я удержу.
Я дам тебе время, папа.
Просто немного своего времени. Оно теперь тебе очень нужно.
Мне очень нужно время, сын Левки. Потому что то, которое у меня в руках — не желает подчиняться, и миги растягиваются в бесконечность ослепительной боли, и оно вопит: «Пусти, ничтожество, пусти!», и старается хватануть клыками, ошалелое. И я чувствую, что скоро не будет невидимости, потому что трещины змеями расползаются по светлому металлу шлема. Потому что воплощению мести Матери-Геи очень хочется взять свою судьбу… нет, у чудовищ ее быть не может…
Значит, выполнить предназначение.
Уничтожать. Доказывать, что есть только — небытие, только адамантовые клыки, а остальное — прах. И под моими пальцами рыдает и смеется безумное Небо, лишенное плодородия: «Что ты сделала, моя жена, что ты сделала, неужели не понимаешь, что эта тварь может убить даже…»
Ты не понимала, — шепчу солёными от смертности губами в вихрь секунд. Той, которая ждет меня там, на Крите — яблоки морщинистыми руками по земле раскладывает. Ты не понимала — что за предназначение ты дала той твари, которую породила. А отец вот понял. Наверное, потому со мной заговорила та, из-за плеч, голоса которой я больше не услышу.
И мать поняла тоже. Просто вложила Серп не в ту руку.
Как это — не в ту руку, возмущается Серп под ладонью (и мне кажется — где-то я слышу жалобное взвизгивание чёрного пса, который тоже старается удержать время). В ту самую руку! В руку ненависти. В руку, которая нанесёт нужный удар — по тебе, потому что ты — ее любимчик, и все наконец станет правильно, наконец разомкнётся проклятый круг…
Змея, кусает собственный хвост — наверное, это больно…
Когда я смеюсь — змея, кажется, от изумления, начинает разжимать челюсти. И ядовитая гадина в пальцах — перестаёт извиваться и жалить роем раскалённых мгновений.
Ты не можешь хотеть того же, Кронид, — шипит слабо. — Ты же любимчик, щит, который она сковала, чтобы защититься… от него…
Защититься от меня.
Я не щит, — звучит в моем ответном смехе. Я лучник. Я учился не защищать: не промахиваться.
И как может быть ее щитом тот, у кого её теперь нет?!
Прошлое подкатывается под обожжённую ладонь — гладкое, холодное, твёрдое. То недавнее прошлое, в котором — истошный крик Мойр, и чей-то трещащий свиток…
И будущее в страхе бежит от такого прошлого, теряя по пути сандалии. Бежит — в неизвестность.
Я не любимчик, — шепчу я. У меня для этого слишком неправильно всё началось. И теперь вот я…
Я — это скалы? — спрашивает мелодия из настоящего. Оттуда, где любовь бьётся с ненавистью, переплетается с ней, как прошлое и будущее, и кажется, что они — одно…
Я — это море?
Я — это… ты?!
Одно.
Прошлое отступает — наверное, отлив начался. Уходит, тревожно оглядываясь, будущее: ну его, пожалуй, невидимку!
Рукоять не жжет больше ладонь: так, теплится виновато…
Наверное, это слишком страшное настоящее, чтобы его уничтожать.
Слишком… страшные… строки.
Я лежу на мягкой, серой пыли, опустошенный и выпитый до дна, сполна использовавший время, которое мне дали. Ладонь — стиснута, не разжимается на страшном оружии, непобедимом Серпе Крона — обычной махайре со странным предназначением.
Не могу разжать пальцы. Ибо мы — одно.
Вокруг гаснут последние всплески мелодии: я держал, сколько мог.
Прости меня, папа.
Я надеюсь, я дал тебе время.
Ты дал мне время, сын, — силюсь я ответить сквозь боль и невидимость, и всё пытаюсь рассмотреть тонкую фигуру музыканта, над которой вот-вот сомкнутся ураганные крылья орла — Мощь Олимпа. Ты дал мне время. Ты молодец. Ты удержал.
Только вот я не могу прийти к тебе на помощь, ибо это — не мое предназначение.
Ибо оружие, которое у меня в руке — предназначено только для одного.
А кроме него мне бить нечем.
Тихий, прощальный звон — это одна за другой рвутся серебряные струны. Шепчут на прощание: прости, прости, прости…
А Зевс Однорукий, Зевс Победитель, Зевс Владыка Неба — стоит на воздухе, на власти. На силе. И смеётся прежним смехом. Заливистым и ликующим.
Перед последним ударом по едва различимой за ураганными вихрями фигуре.
— Ну что, морской?! Теперь понял, что значит — гнев Владыки?! Чем будешь бить, морской?!
Трезубец рассекает воздух радостной вспышкой — озаряет лицо брата, полное упоения битвы. Озаряет лицо противника: бледное, строгое лицо кифареда с плотно стиснутыми губами — чёрные кудри летят по ветру, темнеют бирюзовые глаза — будто море в грозу…
А за плечами у юноши дыбом выгибается морская волна. Шипит, как разъярённая кошка, кидается вперёд, принимая на себя удар неба, и расплёскивается пеной.
Волны приходят, и заключают фигуру юноши в бережные, любовные объятия, облекают в царские бирюзовые одежды и поднимают на себе, чтобы он мог стоять лицом к лицу с Величием. Море помнит — как Величие однажды бросило его и сбежало. Как трусливо отдало трон.
Море ничего не забывает. Особенно — любви. И звенит, и светится серебром, и несёт на себе тополиные листья, упавшие в бегущий к морю ручей. Море щедро отдаёт потонувшие в нём песни, и воды — ковкое серебро — готовы переплавиться во что угодно: в щит… в новую кифару… в лук.
Во что угодно — для морского. Для своего морского. С которым оно — одно.
Для нового морского Владыки, идущего в трудный путь — против неба.
«Вор!» — кричит, надрываясь, Зевс, и орёл в небесах выставляет когти и исступлённо рвёт поднимающиеся к небу волны. Тучи и волны переплетаются, перевиваются, как незадолго до того — прошлое и будущее.
И из водного вихря рождается, выплетается дикий жеребец — олицетворение моря, такое же, как орёл — для неба и пёс — для подземного мира. Взлетает пенная грива, вздымаются копыта — напротив крыльев, летит по ветру хвост — бурунами…
Небо — за яростно сияющей фигурой Владыки с трезубцем в руке. Море — за спиной юного кифареда, у которого больше нет оружия.
И чёрный пёс где-то тут же, поблизости, сидит, порыкивает весело над своим хозяином. Башкой качает в сторону сцепившихся в смертной схватке моря и неба: дураки, да?! Совсем дураки, да?! Бездарно дерутся?!
— Бездарно… дерутся, — соглашается хозяин, чуть шевеля губами.
Чёрный пёс и его хозяин уже знают — кто проиграл эту схватку. Кто проиграл эту схватку еще до того, как она началась.
— Бездарно дерёшься, — шепчут губы Убийцы там, за пределом битвы неба и воды.
— Почему бездарно, — бездумно спрашивают губы измученной Геры, сердце которой сейчас — в этой битве.
— Потому что результат известен заранее.
Потому что стеклистое марево, ловушка Крона, через которую ничто не могло пробиться — теперь исчезло. Потому что Серп Крона теперь лежит спокойно и безмятежно — в руке нового хозяина.
Пытается делать вид, что он тут ни при чем.
Потому что ничто не мешает мне теперь шептать чёрному псу — можно…
И мой шёпот слышит то, что должно.
Та, что должна.
«Чем будешь бить, морской?!» — кричит Зевс, заливаясь безумным хохотом, и удар трезубца подсекает ноги вставшему на дыбы коню. Небо вцепляется в море — когтями, бьёт его крыльями вихрей, терзает клювом двузубца. Схватилось — с предвечным врагом, которого сейчас развеет, разобьёт, раздавит…
«Что у тебя за оружие, морской?!» — слышится в истошном хохоте неба, которое валится на остров. Хохот колеблет землю. Заставляет упасть на нее волны — жалобно прижаться к ногам своего хрупкого Владыки.
Нет.
К незыблемо стоящей посреди моря скале.
Мрак мокрых волос кипит в воздухе. Глаза больше не бирюзовы — черны по-штормовому, и Зевс начинает кричать, когда вглядывается в эту черноту. За ней — ненавистное сходство («Брат! Вор!»), за ней — сбывшееся пророчество и оживший смысл.
За ней — ответ.
Слетающий с чуть приоткрывшихся, юношеских губ. Названием самого страшного оружия. Взятого в час надобности.
— Клятва.
И волны моря, кипящие на островке, — оборачиваются чёрными, ледяными, пришедшими из моего мира водами.
Клятвой, о которой Зевс благополучно забыл в сражении — ибо разве могут существовать клятвы для Владыки, который совладал с Серпом Крона?!
Я закрываю глаза, чтобы не видеть — как это было со стороны. Чтобы не касаться опять ледяного, прорастающего в душу холода. Слышу только крик Зевса: «Я не причинил тебе вреда!» — жалкую попытку оправдаться.
Ифит молчит, но ответ выплывает откуда-то… из мира, из памяти… из меня.
«Я и мир — одно. Причинишь вред мне — причинишь ему… Причинишь вред ему…»
Так вот — наоборот это тоже работает.
Кажется, я даже опять кричу. Не в силах оторваться от Серпа Крона — я готов сейчас им заслониться от стылого, вязкого правосудия, которое пришло за братом. Только бы не слышать, не помнить, не чувствовать: «Ты знал, что влечет за собой нарушение клятвы». Только бы… не опять…