Я сошел по трибунам. Шел медленно, тяжело казалось почему-то — восхожу наверх, на крутой склон: не так ногу поставишь — вывернется, выскользнет!
Поднялся? Спустился. К туше Тифона, к стоявшим возле нее братьям — окаменевшим. К Гере, которая с плачем скидывала с себя щупальца.
К остальным — судьи сошли со своей трибуны почти вслед за мной, а там уже и остальные подоспели.
Откинул капюшон — и дружное аханье улетело в небо, хотя они и раньше должны были догадаться, еще когда увидели лук…
Хотя понимаю. Они тут полстолетия царя искали, а тут он к ним сам заявился. Вот — стоит: высокий, прямой и статный. Глаза мудростью светятся. На лице — суровая решимость защищать любого из своих подданных — или всех сразу, это уж как получится.
Да уж, понимаю — это не мальчишка-пастушок с игрушечным луком. Этот и без козы, и одет получше — не знаю, где мне Эвклей раздобыл темно-синий гиматий, но сидит он — безукоризненно. Подчеркивает величие.
Зрелый, непобедимый Владыка. А перед ним — толпа атлетов. Посоревноваться чего-то решили, дышат тяжело, локтями друг друга пихают в изумлении.
— Радуйтесь, — сказал я, когда тишина начала становиться льдом, трескаться и колоть острыми осколками. — Я пришел увидеть Состязание.
Кивнул на Тифона, источавшего густые клубы дыма — мол, а вот оно что получилось, кто ж знал, что Аиду Тихому придется поднимать голос.
— Давайте же продолжим…
Осекся, напоровшись на тишину. В ней плавало понимание. Признание.
Какое — продолжим, если победитель уже здесь?!
Братья опустили голову — оба. Тоже поняли. И тоже осознали — что осталось сказать. Первой начала Гера. Опустилась на колени, припала губами к краю плаща.
— Ты спас меня. Спаситель… брат. Владыка…
— Владыка… — эхом откликнулась Стикс.
— Владыка, — шепнул Япет.
И — одна за одной начали склоняться головы, сгибаться — колени, шевелиться — губы, повторяя единое, слитное, вечное:
— Повелевай, Владыка.
— Повелевай, Владыка!
— Повелевай, Владыка…
От хмурых братьев, от титанов, от сестер, от лапифов, кентавров, сатиров, людей Золотого века и всех племен — один и тот же подарок единому царю, царю, которого любят все:
— Повелевай, Владыка!
И голосам из-за спины задумчиво и тихо вторила Судьба.
====== Монодия. Танат ======
Итак, мы вступаем на территорию, где монодии иногда длиннее сказаний. Всех, кто угадал правильно — поздравляю, подарочек чуть позже будет, да))
Однажды он попытался отбросить свой меч. Сперва пытался переломить — но меч изрезал хозяину руки, а ломаться отказался. Так, будто у него не было воли сломать меч — и сломать себя.
Тогда он просто отбросил его в угол, выбросил сквозь зубы: «Хватит» — и вышел в другую комнату. Наивный глупец, поверивший, что можно отказаться от проклятия, которое вошло в кровь, проросло в перья, в кожу, в дыхание… с которым родился.
Тогда он долго сидел в своем мегароне — юнец-смерть. Смотрел в холодный очаг, который слуги не могли зажечь — сколько ни старались. Ждал — кто знает, может, когда придёт пламя.
В слепой, безумной вере, что можно отвернуться, выбросить, забыть…
Потом прозвенела одна нить. Колоколом ударила другая. Прогрохотала третья.
Он закрывался руками, а нити трескались, лопались, бились, раскалывали его мир, а после он почувствовал ножницы Старухи-Атропос — сперва на крыльях, потом на себе, на всём себе. Кажется, он хрипел, когда незримые тупые лезвия вновь и вновь вспарывали ему горло, а он улыбался губами, на которых проступал ихор — улыбался потому, что мог сражаться.
Пока боль не отступила, оставив его наедине с бесконечной жаждой. Пока пламя изнутри не разрослось и поглотило его мир.
Пока он не пополз по плитам собственного дворца, извиваясь, нащупывая щербины плит дрожащими пальцами, желая только одного — коснуться стертой рукояти, заставить умолкнуть тварь, поселившуюся внутри, хоть ненадолго…
Об этом он не рассказывал никому. Но видения пришли после тех дней: выплывали из марева усталости, дразнились в водах Стикса.
Неясные, раздражающие своей расплывчатостью видения: какой-то бой, мальчишка крутит в руках клинок, щурит глаза… какая-то фигура под деревом над озером Амсанкта.
Две нити, идущие порознь, не задевающие друг друга. Серая нить — тусклая, холодная, нерушимая. Золотая нить — величественная, блестящая (как тут серую заметишь!)
Нити вяжутся в узел: нерушимый, твердый, как бывает у смертельных врагов.
А потом одна из них темнеет.
— Бездарно дерешься, — говорил он себе, потому что не мог понять: которая из двух становилась чёрной.
Впору поверить было: это сон. Не имеющий смысла, навеянный близнецом-Гипносом, который любит пошутить.
Поверить мешало одно.
Чудовища снов видеть не умеют.
Меч свистнул скупо и делово. Указал нимфе, ужаленной каким-то ядовитым гадом, — всё, тебе туда, ко входу у мыса Тэнар. Подружки нимфы зарыдали хором, рассыпались птичьим плачем, насытили трауром воздух. И поплыло над травой неизменное, раздражающее:
— О Жестокосердный…
— О Неумолимый…
— О Железносердный…
От надсадного, страдающего вытья (шестой случай за сегодня среди видящих, что это на них мор какой-то напал…) хотелось скорее уйти. Еще хотелось взять за горло какую-нибудь из этих… не ту дриаду, которая пискнула и от ужаса спряталась за дерево. Нет, ту, которая потрясает кулаками, царапает себе лицо и больше всех изощряется в эпитетах (у нее он и «приносящий горе» и «затмевающий день мраком крыльев»). Взять за горло, чтобы заткнулась. Подтянуть к себе и спросить — молча, глаза в глаза: «Что — о?! Что я должен был сделать? Сломать свой меч, чтобы ваша златокосая, или как вы ее там величаете, и дальше плясала по лужкам? Почему вы не называете так мойр, которые перерезали её нить? Почему не плюете в сторону змеи, которая прервала её жизнь? Что вам всем нужно от меня — чтобы я отшвырнул его и начал плясать вместе с вами?!»
Только кому какое дело — чего хочет смерть.
Танат Железносердный молча призвал к себе на ладонь взлетевшие золотистые пряди. Сжал, не пряча холодного взгляда от рыдающих нимф — что толку, через день снова песенки запоют… Развернулся, взмахнул прозвеневшими крыльями, не слушая — что там полетело ему вслед.
От этих правды всё равно не дождаться. Он знал — чего от него хотят на самом деле. Чтобы он шагнул в Тартар, навсегда истребив Смерть. Чтобы перечеркнул собственное рождение. Или, может, перерезал собственную нить в доме у Мойр — своим же мечом.
Страх и глупость — слишком часто одно и то же.
Страх толкал их на глупость. Страх смерти подсказывал, что от смерти легко избавиться. Запереть в Тартаре, заковать в цепи — и снова настанут бесконечные, сверкающие дни жизни. А Атропос Неотвратимая перестанет пощелкивать крошечными истертыми ножницами, перерезая нити.
Если бы Танат умел смеяться — он… наверное, все равно не смеялся бы. Глупость не забавляла — раздражала, не более того.
Как мельтешение под сводами спокойного до этого мира. Мельтешение, и шепотки: «Хи-хи, вот ужо на царя посмотрим, га!», и кровожадное предвкушение, разлитое в воздухе — ожидания.
Танат поморщился, входя во дворец. Теперь вот и в Эребе эта болезнь — просочилась, зараза, проползла, одно радует — безумие не так заметно.
Это началось не так давно, со Среднего Мира, который в конце концов обрел-таки нового царя (после идиотских стычек, мелких войн и Состязания, на которое Жестокосердному приходилось время от времени прилетать). Обрел — мудрого, всеми любимого спасителя, Климена Милосердного, Гостеприимного, Богатого, Стрелка и Тартар знает, как его там еще. Победитель Тифона взошёл на трон не так давно, а о его справедливости и милосердии уже поползли невероятные слухи, и видящие уже не раз грозили: Жестокосердный, ты здесь до поры до времени. Вот дойдут у нового царя до тебя руки — нет сомнений, что тогда и начнется настоящий Золотой Век.
Танат молчал и резал пряди или же резал словами: «Пусть доходят». Руки же у Милосердного, Мудрого и Гостеприимного тем временем явно были заняты чем-то другим. К примеру, заздравными чашами — пиры были пышными и не на один день, и не меньше сотни сатиров сошло на асфоделевые поля от обжорства. Позже руки нового царя занялись женой — подземные с упоением обсасывали подробности свадьбы с Герой, липли к Гипносу, который на свадьбе побывал гостем. Потом опять были пиры — в честь свадьбы, как иначе.
Теперь вот руки дотянулись до братьев.
— Ну, Зевсу и Посейдону хоть бабу не давай — только дай поправить, хоть немножечко, — закатывался младший. — Они вокруг Аида с того боя с Тифоном только что не плясали.
— Если он не даст им правления — они сами поднимут восстание, — мурлыкнула Геката в каком-то разговоре, который Танат и не хотел слышать.
Жестокосердный тогда подумал, что новый царь вскоре и братьев запихнет в Тартар. Как отца — к чему лишняя обуза?