— Ты чего, брат?! Свадьбу празднуем, не поминки справляем. Хей! Чаши поднимем за Ареса Клименида и дочь мою, Кору!
Звякнули чаши. Вино хлынуло в горло. Полынный привкус остался.
*
Уйти удалось не сразу — ближе к закату, когда пыл пира прогорел, и начались состязания. До этого сидел, смотрел в кубок, отшучивался от Зевса. — Не жалко такую красавицу — и сыну отдавать? — А тебе своему Гефесту Афродиту — не жалко ли?! — А может, и не жалко. Как-никак, поближе будет. К слову, Гефеста так — это Арес? — Да уж, знаешь ли, не Гестия. Примириться я приказал. Извинения принесет. — Да какие там извинения, что я, не понимаю, что ли?! Афродита, опять же. Кора была с женщинами, в другом пиршественном шатре. Зато вернулся нахмуренный Арес. Зыркнул исподлобья на меня, Гефеста взглядом не удостоил. В ответ на поздравления Зевса — закатил глаза и подался на край стола. Там и сидел с уксусной миной, кого-то мне очень напоминающий. Не того ли, кто смотрит из отражений? Все-таки смог. Удержался, дотянул. Посмотрел даже на состязания лучников, где за первый приз схватились Артемида и Аполлон. Отказался показать свое мастерство: — Это было бы нечестно, брат, ты же знаешь, я не промахиваюсь. И уже потом побрел, сбросив с себя надоевшее величие, в сад Деметры. Нашел уютное озерцо с пригорком на нем. Над пригорком рос и золотился не ко времени тополь — не осенний, просто листья золотые почему-то. Над этим озерцом — кристально чистым, со светлой холодной водой, я и присел в до странного знакомой позе. Будто домой вернулся. Казалось только — протяни руку, возьми стилос и начни чертить по песку извилистый след своей памяти… Хотя сколько той памяти? Смешно же — ничего и совершить не успел. Так, побегал по Криту, пристрелил отца, создал Золотой Век, потом услышал пророчество, потом получил стрелу в сердце от лучницы, которой не ждал — невестки сына.
— Бездарно дерёшься, — слышится голос брата Гипноса, Таната Жестокосердного. — Ты стоял слишком близко. Это недостаток твоего лука: тот, кто стоит близко, может ударить до того, как ты натянешь тетиву и возьмешь стрелу. Раньше, чем прицелишься. Если хочешь оставаться Стрелком — держи тех, кто может ударить, подальше.
Я понял, Жестокосердный. Я понял, Ананка.
Я бездарно дрался.
Наверное, я просидел там долго, заглядывая в воду, где плавали воспоминания: ее танец, смех, взгляд…
Закатное солнце купало руки в алом. Не к месту золотило камни. Красило воду в цвет алой смертности, и в воде появлялись глупые, нездешние сны: кто-то в черном сидит, ссутулив плечи, над обрывом, прислонившись к дереву, и с пальцев его медленно падают капли, и дерево роняет ему на плечи листья, скованные не из золота. И там, за плечами у кого-то в озере — проступает фигура: высокая, статная, женская. Только вот из-за причудливой игры заката с водой не поймешь — какие у нее волосы, у моей Ананки — золотые или…
Нет, золотые все-таки. — Соревнование скоро закончится, — тихо сказала Гера, опускаясь рядом со мной на берег. — И опять начнется пир. Я не кивнул. Сидел, бездумно глядя в алую с золотом воду. Алую, как закат или вечная, изматывающая война. Соревнование — все против всех. Золотую — как листья царственного тополя в саду Деметры. Или как золотой кубок на пирах. Соревнование, соревнование, а в промежутках — пиры… вот она — участь истинного Владыки. Всего остального у Владыки не может быть. — Если ты не хочешь идти — я скажу им, — проговорила жена. — Скажу, что тебя позвал Олимп. Что прислали гонцов. Что твое царство не может ждать. Ложь — Ата, подруга по играм, порадовалась бы. Мое царство подождало бы царя с пира — до еще одного состязания. Подождет, пока я подниму кубок за расквашенный нос моего рокового пророчества (в том, что Афина одолела Ареса на арене — я не сомневаюсь). И пока багровеющее пророчество не забьется в угол и не начнет оттуда грозно сопеть над кубком. И пока пророчество не утешит мать…
Надо будет — и еще подождет. А уж потом полезут советы, мелкие дрязги, ссоры, суды, сплетни, недобитые титаненыши, заговоры и смертные кощунники…
Золотой Век. Пополам с кровью.
Кажется, я старался высмотреть в алой с золотом воде хотя бы вспышку яростной меди. Хотя бы отблеск летнего, смешанной с зеленью полудня.
Вода не желала мне дарить даже памяти.
— Ты полюбила, — пришло вдруг из ниоткуда. Гера рядом вздрогнула, дернулась, чтобы встать. Десяток лет назад нужно было с ней об этом поговорить, я же видел, как она глаза прячет, мог бы сообразить, что не только из-за сына.
А может, и не мог.
Пока меня самого не ударило с разлета стрелой. Не золотой стрелой — медной.
— Давно?
— Давно, — отрезала она сухо. Помолчала, нахмурившись. У отражения жены там, в воде, вздрогнули губы. Вышвырнули решительные, жесткие, давно продуманные слова: — Я останусь верной долгу, как говорила тебе. За двадцать лет я… не говорила с ним ни разу. Я буду до конца…
Померещилось вдруг, резануло под веками: солнечное утро, дымит костер, Эвклей чешет брюхо блаженно развалившейся на травке козе. Юноша смотрит в костер, рядом с ним прислонилась к деревцу девушка-лучница в одеждах лесной нимфы.
— Судьба прихотлива. Кто знает. Что будет, если вдруг ты полюбишь? Если я полюблю?
— Останусь тебе верна, — звучит ответ из прошлого — безжалостный, словно меч младшего сына Ночи. — Долг превыше всего. Очаг превыше всего…
Судьба прихотлива.
Тихо падают капли с пальцев… нет, со щек. С твоих щек, Гера, жена моя, которой я-юнец как-то опрометчиво бросил фразу: «Я думал, женятся по любви». Нелюбимая жена нелюбимого мужа. Мать моего пророчества. Получившая все, о чем может мечтать царица: почет, и славу, и золотой очаг, в котором ровно горит пламя долга — и ядовитое предназначение в придачу. Полюбившая… кого хоть полюбившая-то?
Кажется, какого-то юношу с кифарой, — я вижу это там, в твоих глазах, ты прячешь их от меня, но я могу различить и в отражении. Не тот ли, который помогал спасти Прометея? Что, тот самый? Кто там знает, может, если бы ты поддалась на его уговоры сразу и сказала об этом мне — все было бы стократ проще. Я отпустил бы тебя с твоим юнцом-кифаредом, сам попировал бы с Зевсом — и, можно даже не сомневаться, он попытался бы меня женить на своей дочери, раз уж я свободен.
Я не избавился бы от своей участи — ты уже носила ребенка в то время. Но Кора… двадцать лет…
Двадцать лет — столько ты ходишь на тот самый берег тайно? Слушаешь его песни из-за деревьев, прячешься за скалами? Ловишь его образ, впитываешь сквозь слезы на ресницах — и уносишь услышанные мелодии с собой под сердцем, чтобы напевать за сбором трав, за вышивкой… на супружеском ложе?
— Хватит, Аид!
Она закрыла глаза — прочитала даже в отражении моего взгляда что-то слишком острое. Сцепила зубы, проговорила сипло:
— Я говорила тебе — я знаю свой долг. Я не пойду туда больше.
Я вздохнул. Взъерошил волосы — те весело растрепались без венца. Сказал веско:
— Ну, и дура.
— Что?!
Не надувай щеки, женушка — лопнешь.
— Что слышала. Ну, правда, и этого кифареда не от большого ума угораздило — это ж надо, так втрескаться, что двадцать лет волнам мелодии выводить. Да еще в кого?! Но раз уж двадцать лет, то ты б к нему сходила что ли, хоть раз. Поговорила бы, а еще лучше… спели б дуэтом.
— Ты… мне?! Ты это — мне?! Богине домашнего очага?!
Казалось — Гера меня сейчас душить начнет. За пренебрежение ее великой жертвой и ее священной верностью. От этого было как-то пустовато и весело — эй, Ананка, ты такое видала?! Меня тут не свергнет сын, меня жена удушит за предложение пойти к возлюбленному. Давай, переписывай пророчество, только так, чтобы Пряхи твои не поперхнулись.
— Да ты хоть понимаешь, что будет, если кто-нибудь узнает, да ты хоть представляешь, как это на тебе отразится, да ты хоть помнишь, что у нас сын, да ты… ты развратник!
— Я?!
— Ты думаешь — я не видела, как ты на нее смотрел?! На свою будущую невестку? И сам ведь понимаешь, что не для тебя, и у самого долг, так ты решил меня спихнуть? На ту же тропу?!
Ананка там смеется, за плечами, — ей весело. Нет, ну правда, наверное, обхохочешься: сидит над озером муж и склоняет верную жену к измене, а она упирается. Деметре такое расскажи — а она день-деньской мужа от любовниц отгоняет — пальцем у виска покрутит.
А Гера, кажется, поняла, что лишнее ляпнула. Потому что притихла. Потому что — в цель, но не насмерть.
А что бывает с лучниками, которые добычу поразили, но не убили?
Правильно, добыча стреляет в ответ.
И я кладу ей руки на плечи и заставляю посмотреть в глаза. И шепчу:
— А сколько, по-твоему, мне осталось, Гера? Год? Два? Больше?! А когда меня… — мотнул головой туда, где взвился боевой клич сына. — После исполнения пророчества — что будешь делать, охранять очаг? Станешь любовницей Зевса? Он ведь не забыл твоей стрелы. Нужен новый щит, Гера. Старый вот-вот… поэтому иди. Иди сейчас!