Насмешливые спорщицы над опостылевшей работой — вечными нитями. «Эй! — звенит в памяти. — Лахезка! Тут ужасный Чернокрылый наконец заявился. Румяна отдавай — я ж говорила, рано или поздно…» Лахезис штопала хитон — мелькала иголка в толстенных пальцах. Атропос жевала яблоко — откусывала мелкими кусками. Похихикивала: — Ножницы свои на год ставлю — на нить свою смотреть пришел… — У чудовищ нет судьбы, — сказал он тогда, глядя туда, где вилась белоснежная нить брата, и иссиня-темная — матери, и густо-свинцовая — отца… — Предназначение. Почему же у нас есть нити? — А чтобы порядок был, — отозвалась Атропос с мелким смешочком. — Вздумал он — без нити, как же… — И вообще — кто там знает, вдруг ты решишь это самое предназначение на Судьбу сменять, — бухнула вдруг Лахезис. Клото цыкнула на сестру. И уже когда он подошел к своей нити, и она, будто меч, пропела под пальцами, предложила лениво: — Что, небось, наскучило нитки-то резать? А ты сломай клинок. — Так у него ж и выкинуть не получилось, — громким шепотом подсказала Лахезис. — Что, подземный? А ты думал — какова цена? Тогда он передернул плечами — понял. И больше об этом не раздумывал — меч Таната Жестокосердного — его часть, как сердце и крылья… Нити позвали его — и он покинул серый дом на Олимпе с его запахом похлебки и сотнями нитей. Унося знание о непомерности цены. И еще — видение, полустертое и неясное. В видении он был скован цепями, и какой-то смертный царек, кривляясь, цедил сквозь зубы: «И не думаю, что за тобой хоть кто-то придет». За чудовищами не приходят. У чудовищ не бывает любви. У чудовищ не бывает друзей. Семьи у них тоже не бывает — будь хоть сто тысяч братьев… У чудовищ здесь все пронзительно, беспощадно просто. Как у Владык. Интересно только — все ли Владыки блюдут свои законы? Цепи врезались в запястья. Остервеневшими от голода волками впивались оковы в крылья — крылья растянули и пробили крюками, чтобы он не мог свести и исчезнуть. Плечи тянуло болью — вес тела приходился на них. Мутилось в глазах: глаза не желали останавливаться на верном клинке, что лежал поблизости. Глазам казалось почему-то: клинок стоит. Еще казалось: вокруг тесные стены подвала, а не бескрайнее пространство дворцовых подземелий Эреба. И еще казалось: вот сейчас выйдет из дверного проема смертный басилевс, ощерит зубы, издеваться начнет… Танат тряхнул головой, отгоняя видение. Если вдруг безумие — то можно принять это как должное. Безумие… Я. Я, Танат Жестокосердный, Железнокрылый. Безжалостный жнец Мойр, самое страшное из чудовищ подземного мира. Гаситель Очагов. Я открыто пошел против воли матери, зажег огонь, целовал олимпийскую царевну… я?! Лисса-сестра не показывалась — наверное, боялась даже связанного. Таилась по углам, выпуская дурман ложных воспоминаний. Я сказал, что посватаюсь к олимпийской царевне. Кажется, она даже была не особенно против. Кажется — меня провезли на колеснице, в цепях, на виду у всего подземного мира… Воспоминания горчили от дурмана Лиссы, отдавали оскоминой. Кислотой и желчью становились на губах, еще хранивших тепло поцелуев Гестии. Злорадные смешки свиты Простофили, пристальный и острый взгляд Гекаты, легкая улыбка матери, удовлетворённая… Пальцы сжались в кулаки, дернулись распластанные крылья — и крючья впились в них сильнее. Оскалы стигийских — словно болотной тины наглотался… Недоумевающая физиономия брата (рот захлопни, Белокрыл — пегас залетит!) Было это? Не было? Безумие, — говорит сестра, — всегда истинно. Было. Значит, было и остальное. Натянутая ухмылка на лице Кронёныша. «Здесь, в моей вотчине, так удобно обнаружились подземелья… тебе под стать». Недоумок даже не знал, что эти подземелья — остов от дворца Эреба. Не рассмотрел эребской тьмы под сводами. Только и успел разбросать приказы сквозь зубы — приковать, да крылья крюками, непременно… Потом прислушался к шуму наверху. Вышвырнул с нарочитой небрежностью — «Займусь им после». Ухмылки больше не было — никакой. Посейдон начинал осознавать. Может, расслышал победоносное «По-о-оздно!», от которого содрогался мир. Может — наконец сообразил, чем ему грозит то, что он поднял руку на сына Нюкты. Сгреб двузубец, бормоча сквозь зубы: «Еще увидим…» Хлопнул дверью, не озаботившись поставить стражу — к чему? У чудовищ не бывает друзей. У одного чудовища так особенно. Едва ли кто-то из подземных, которые ошиваются сейчас во дворце, рискнут открыть дверь, разомкнуть цепи, вытащить крючья… Дышалось тяжело. Мир вовне рычал и бесновался — безумным бешеным псом, то ли подогревая ярость восставших на Посейдона жильцов, то ли желая их предупредить, остановить… А может, просто предвкушал кровавую свару. Предвидел: вот, ничтожный Кронид, возомнивший себя Владыкой, выступает против воинства подземного мира вместе с горсткой сторонников… вот рычат стигийские чудовища, пылают факелы Гекаты, летят оскаленные Керы, свистят кнуты Эриний… И поднимается в тяжких ударах божественное оружие — двузубец, выкованный Циклопами — и летят изломанные тела… И воинство подземного мира — бескрайнее разозленное море — медленно и верно смыкается вокруг одинокой скалы. Дернулись, покривились губы. Красивая сказка, подземный мир. Только вот — сказка. Войны не будет. Не будет схватки, ничтожному Крониду с его двузубцем не стоять скалой… С чего бы, когда он полагает, что причина бунта — не он сам, а то, что он пленил Таната Железнокрылого? Он не бросится с горсткой сторонников встречать рати подземного мира грудью. Так бы поступил… «Владыка?» — шепнуло что-то внутри. Владыка, — согласился Танат. Если только бывают бешеные Владыки — выйти в одиночку против мира… Но эти Кроненыши так хотят подражать тому, который уселся на олимпийский престол… Климену Криводушному. Изворотливому и бьющему исподтишка, которого еще считают мудрым. Посейдон попытается решить дело миром. Попытается — договориться с великой Нюктой, матерью своего пленника. Я могу рассказать тебе, как это будет, мир. Вот летит колесница царька — и над ней выписывают зигзаги бешено вопящие Керы: «Лови! Хватай! Держи-и-и-и-и!!!» За колесницей распластались в воздухе — несутся стигийские твари. Взмыленные лошади храпят, косятся глазами, и лицо возницы кажется слишком белым и слишком юным… И вот он оставляет колесницу, предавая лошадей. Прыгает в тайный проход между скал, стараясь не слушать жалобного ржания. И — щемится в незаметную дверь мимо стражи, выставленной бунтовщиками, и входит, будто вор, силясь сохранять царственную осанку… куда? Туда, где холодной, шипящей гадиной скользит по древним плитам прохладное покрывало. Туда, откуда на него смотрят ласковые глаза предвечной Ночи — глазами Ананки-судьбы. — Хайре, о великий, хайре! Великая честь — принимать в моем скромном жилище Владыку подземного мира. Что же привело тебя ко мне? Недовладыка моргает непонимающе. Чего? — моргает. Какая честь? — моргает. Разве не должна быть Великая Нюкта разгневана из-за непутевого сынка? То есть, если это не она стоит за бунтом — а кто тогда?! — Хайре, о мудрая! Я пришел просить тебя не гневаться из-за участи твоего сына, — губы у Кронидика кривятся: ему не нравится просить. Ему бы лучше — повелевать, но раз уж так… — Рассуди же, о великая: он оскорбил мою сестру… был дерзок со мной. Что оставалось мне делать, как не покарать его? — И ты покарал? — усмешка в голосе Нюкты — тонкая, как аромат ночной прохлады перед закатом. И недовладыка как-то сразу становится нашкодившим юнцом. Вон, носом шмыгает, потупился. — Он… в подземельях моего дворца, о мудрая. Я пока еще не выбрал для него кару. — Напрасно, — ночным соловьем летит в воздух смешок. — Убийца долго напрашивался… Отпрыск Крона совсем извелся. Прислушивается к рокоту воинства подземного мира за стенами дворца. Щурится недоуменно на безмятежное лицо жены Эреба. — Ты, значит, не разгневана? Я ж… ну, дары прислать могу… если вдруг ты… за сына-то… — Дары — за сына? — Нюкта смеется громче. — Нет, не нужно. Ах, понимаю: тебя волнует мир, он что-то расшумелся, да, о великий? С ним это бывает: наш мир не любит царей. Пленение Таната для него — лишь предлог. Припоминаю, что и против моего супруга местные жильцы устраивали бунты — а вот как он с ними сладил… наверное, он мог бы тебе рассказать сам. Ты хочешь этого, о великий? На губах выступает тень усмешки — как слабый изгиб клинка. Кроненыш не знает, что против Эреба местные жильцы не бунтовали никогда. Не могли. Каждый раз, как из дворца Первомрака являлась очередная марионетка — воля Эреба удушающей петлей ложилась поперек горла каждому жильцу подземелий. Все попытки оспорить власть и вернуть миру волю захлебывались тут же — и мир отползал в сторону, жильцы разбегались по домам и отлеживались в норах, ожидая — когда оболочка не вынесет мощи Первомрака, когда тот заснет опять, и мир снова станет собой…
Правда, Перса отравила Геката — этим ускорив освобождение.
Но откуда об этом знать Простофиле.