Выбрать главу

Падали птицы с деревьев — становились костями, потом пылью. Истлевали розы, и все шире становились проплешины в траве. Мир получил приказ царицы — и напрягся, и сдернул постылое покрывало со своей части.

Вечное солнце в небе обернулось неярким, серым, пограничным светом, какой и должен быть на подходе к подземному миру. И осталась только сырая, промерзлая почва — плоть, из которой не подняться семенам. Ослизлые камни. Отчаянные крики теней, которые утратили свое фальшивое блаженство.

Еще осталась царица подземного мира. И черный пес — вопросительно глядящий на нее огненными глазами.

— Это твое, — прошептала она. — Твоя часть, отнятая у тебя Кроном. Так забирай ее назад.

Пес хрипло зарычал замотал башкой: ну ее, такую часть. Она вон мертвее Стигийских болот, жутче Полей Мучений. Оно мне надо?!

Я говорила тебе, — шепнули губы, вспомнившие вкус гранатового сока. За зимой всегда приходит весна.

Я — весна, и я пришла сюда. К тебе.

Смотри, я иду, и из моих следов прорастают травы. Кто сказал, что замерзшее нельзя отогреть? Кто сказал, что умершее не воскресить? Кто солгал, что под землей весна бессильна?!

Ты близко, и скоро я увижу тебя… отогрею тебя, как эту землю. Заставлю вспомнить, что такое жизнь — как эту воду.

Видишь ли ты — как оживают родники от мановения моей ладони, как заново наполняется озеро, как поднимают головы душистые нарциссы, и асфодели, и гиацинты?

Ты дал мне право — и я взываю к нему как царица. Но еще я — весна.

И потому Элизиум зацветет по-настоящему.

Не фальшивыми розами — мелкими, пахучими дикими тюльпанами, и метелками вереска, и поздним дельфиниумом, и всем, что примет и впустит в себя твой мир… и мой мир. И поднимутся тополя — смотри, они уже поднимаются, шелестят серебристыми голосами. Наверное, Ифит узнал бы этот голос — говорят, именно он вырастил первый тополь в память о матери, так вот, я принесла их сюда, эти тополя. И плакучие ивы от Коцита пришли тоже — хотели посмотреть на обновленный Элизиум. И яркая осока по краям озера, и…

Первое дерево рванулось сквозь почву внезапно — корявое, приземистое, зато почти сразу украсившееся алыми цветами. Цветы качались и облетали, и превращались в плоды — те падали и раскатывались, рассыпали алые зерна, и новые деревья рвались навстречу тусклому свету пограничья.

Напоминали о настоящих клятвах — не чета глупым черным водам, которые никого не могут больше отнять.

Хватит, — сказала она тогда себе. Смотрела, как плющ радостно бросился вверх, по стенам дома. Твердила: всё, уже всё, даже весне нужно поберечь тепло…

Иначе как бы не случилось зимних заморозков.

Гранат доверчиво свесился с ближней ветки, лег в руки, треснул, открывая алую мякоть. Она согрела его в пальцах — и тогда уже повернулась к Танату и Гестии.

Бог смерти и олимпийка глядели одинаково изумленно. Гестия — радостно («Теперь смогу греть!»). Танат — недоуменно («Откуда в ней вообще…»)

Молча они смотрели, как Персефона снимает пояс — праздничный, в котором собиралась на тот самый пир. Вышитый гранатовыми зернами.

Поясом она оплела их руки. Зачерпнула широким листом кристальной воды из озера — вместо вина для обетов. Вместо жертвенной крови приказала жестом вкусить зерна граната. Потом сказала тихо:

— Я царица подземного мира, и я благословляю ваш брак. Зажгите свой очаг в этой вотчине — и пусть огонь в нем никогда не погаснет.

Потом отвернулась и шагнула прочь. Легко. Не шествуя — танцуя в ароматной траве возрожденного Элизиума.

Время, освобожденное и шальное, носилось рядом. Щенком норовило подкатиться под ноги: путало прошлое и будущее, и прошлое казалось туманным, а будущее проступало чередой четких амфорных рисунков.

Рисунки дробятся, амфоры повторяются.

Две фигуры посреди цветов и трав: воин преклонил колени перед девушкой, сжимающей гранат в пальцах. Ну, это точно где-то мелькало. А эта была или нет? Вспыхивает огонь в очаге, расцветает тысячей нарциссов. Кажется, сейчас в нем появится и пропадет женская фигурка… нет, не пропадает. Другие рисунки, фигурки тоже не те: эта всплескивает руками радостно, и огонь тоже плещет ладошками. А вот еще: комната, ложе, девушка протянула руку — оттолкнуть воина… Да не оттолкнуть — поманить.

Время несется слишком быстро — скоро набегается, успокоится. Перестанет подкидывать скорое, очень скорое будущее: осторожные касания, и загорелые ладошки в веснушках — на белых, будто из мрамора вытесанных плечах, и одно дыхание на двоих, и жар огненных волос, оплетающих и заворачивающих — будто в кокон…

Не буду смотреть, — мысленно вскрикнула Персефона. Зажмурилась, на мир прикрикнула — хватит, распоказывался! Во-первых, и Танат и Гестия по глазам читают — и как прикажешь не смотреть им в глаза до скончания веков? Во-вторых — за алостью щек подкрадется мысль: у них с ее царем могло быть так же. Лучше, чем так же. В ту самую первую ночь — если бы она настояла и отдала бы себя ему. А потом он бы ее не отпустил — не смог бы, и у них было бы хоть немного времени…

Слишком все ярко, слишком больно… слишком близко.

Афина-Мудрая, наверное, сказала бы, что труднее всего ждать в последние дни. И печаль ярче всего видна на фоне чужого счастья.

Трёхтелая Геката не говорила ничего.

Стояла на черте пограничья: уже не подземный мир, еще не Элизиум. Глядела, прищурившись, тремя телами. Пальцами пощелкивала — щелк-щелк, задумчиво.

— Мир сегодня странен, — сказала вдруг, как старой знакомой. Будто два века дружили и косточки перемывали за нектаром знакомым богиням. — Давно я не помню его таким.

Персефона остановилась. Прислушалась к прыжкам черного пса: утомленным, но радостным.

— Псы чуют перемены первыми, — сказала она. — Приближение хозяина — особенно.

Взгляд Трехтелой Гекаты мелькнул — и канул за плечо стрелой.

Предвестником великого Состязания.

====== Сказание 9.1 Об упрямой весне и многих встречах ======

Господа, прошу простить за долгую отсидку в окопе. Я тут зарылась в белорусские переводы и организацию литературных конкурсов. Хочется верить, что наконец можно вылезти из укрытия и писать, писать...

Говорят, воды Стикса ничего не могут отражать. Потому я не смотрю в воды Стикса.

И то сказать — хватит, насмотрелся уже.

В другие воды тоже глядеть опасаюсь: мало ли кто из них посмотрит в ответ. Там, например, слишком часто появляется мечник, который — не-я. И у которого все начиналось совсем неправильно.

Воин, дурак и вор. Щедрый, Гостеприимный, Ужасный, у которого — я не знаю как там все кончилось. Смотрит и спрашивает взглядом: ты вообще кто?

— Никто, — шепчу я одними губами. — Я никто, и у меня все началось правильно. Так что теперь я вообще не могу представить себе — чем такое может закончиться.

Этот, из вод, щурится понимающе. Оценивающе глядит, кивает — мол, ну и что, что Никто. Никто — они, вообще-то, довольно опасные личности. Имеют неприятное свойство пропадать на годы, а потом стремиться обратно с иступленным упорством. И приходить домой через весь мир — с неотвратимостью весны. Брать в старческие пальцы луки — и не промахиваться.

И Ананка с ее Мойрами ничего не может поделать: не сбылось предсказанное? Никто не виноват.

За плечами того — воина, дурака и вора — мерещится размытая, медноволосая фигура. Смутно знакомая и незнакомая, и лицо расплывается, потому что — заглянуть этой в лицо можно лишь раз. Прячется фигура за мечником. Прикрывается — будто щитом.

От стрелы.

Потому что щиты надежны. Не предают, не подводят. Служат до последнего, даже когда переплавляются обратно в бронзу в последнем бою. Щиты порождают за-щитников, которыми так удобно прикрываться…

А стрелы порождают непонятно кого. Лучник долго защитником быть не может — как, например, копьеносец или тот, у кого на поясе — материнский серп. Рано или поздно — такие становятся острием над миром: копьем, мечом…

Стрелой.

«Ты стал острием над миром, о Никто, — щурятся там, в воде глаза той, которая больше со мной не говорит. — Ты стал стрелой, наведенной на меня. Мальчик, я не ждала этого, когда выбирала тебя: у тебя ведь все так правильно начиналось. Зачем только ты не слушал меня, маленький Никто?»

Наверное, так сложилось. Может, предназначено было — чтобы мою судьбу переписали в детстве. Чтобы все началось неправильно. Может, тогда кончилось бы лучше. И той, которая не говорит больше со мной — ей не пришлось бы задавать мне роковой вопрос:

— Что же ты будешь делать, маленький Никто?

Наверное, это странно — пожимать плечами, глядясь в воду.

— Ты же сама учила меня не промахиваться.

— Без промаха! Без промаха бьют! Без промаха!

— Эй! А кому стрелы? Стре-е-е-е-елы?!

— Луки! Отменного тиса! Ясеневые луки! Феб заглядится-засмотрится!

Торговцы дерут глотки отчаянно, только что толку — осипли медные глотки, голоса приугасли, слова не желают лезть — колются, царапают…