— Я много думал. Было время подумать, чересчур его. Думал, где надо было все поменять? Откуда? Вот с нашего уговора о правде? Или раньше? И все вертался к самому детству. Никак не выходило, чтоб поближе к нам, понимаешь? Ну, четвертый там класс, пятый. Когда еще только начали меня таскать, в ментовку, когда я убегал и ездил черти куда. Воровал на вокзалах. А ты не знала, да? Ну, всяко там было. Ты пойми. Если бы я случайно вляпался, так бывает, живет человек и вдруг обана — тюрьма. Или — сума. Трагически. А я шел к этому, я ту жизнь просто жил. Потому долдонил тебе, что разные мы. Вот Нюха, к примеру. Кругом она извозилась, бедная девочка, но у нее оправдание — не помнит, болезнь, и название ж наверняка есть мудреное, и лечат. Что?
— Ангел она, — сказала Инга, — от этого если таблетками, то одно горе.
— Ну, я не знаю. Тебе видней. А я вот. С самого детства, и потом… Можно, я тебе не буду все рассказывать? Боюсь я. Бросишь меня, сама.
— Серенький. Расскажешь. Потом. Главное, насчет Ромалэ. Я же правда, думала, ты его убил. Черт, все это время!
— Дура моя Михайлова, любимая моя дура. Самая умная, самая красивая. Как это — взять и убить человека? Нельзя.
— И никогда не хотел?
— Хотел, — согласился Горчик, подтаскивая ее к себе и укладывая головой на ноги, чтоб видеть серьезное и мягкое внимательное лицо, — но то просто злость, и я это знал. А убить — нет.
— Нюша сказала, ты хороший. Сказала, вы может, думаете про него что-то, но нет, он хороший. Серый, она откуда знала? Почему я, с моей любовью, думала про тебя страшное, а она нет?
Горчик пожал плечами, и они блеснули загаром, рисуя мышцы. Инга тут же отвлеклась, но себя внутри одернула. Разговор серьезный, а она.
— Сама говоришь — ангел. Наверное, она видит не так, как мы, по правде видит, а не болезнь это. Я думаю, болезнь, это когда она пытается стать, как все. Ты чего улыбаешься? Тебе лучше, да? Уже не боишься?
— Я…
— Я не понял. Нет, кажется, понял. Видишь, у меня вот просто понять, а тебя поди разбери.
Она подняла руки к его скулам, тронула пальцем губы.
— Но ты разобрал. Ты правильно понял. Иди сюда.
21
— Ты меня внимательно слушаешь, детка?
Инга кивнула. Извинительно посмотрела на сидящих у байды мужчин и пошла по прибою, дальше и дальше, обходя детей и парочки в мелкой воде.
— Да. Я слушаю, ба.
— Ты одна сейчас? Олеженька ничего не сказал толком, а сама не хочу встревать, у них там свои молодые дела.
— Ты моя золотая Вива, молчишь, как партизанка, а скучаешь ведь.
Вива, далеко в Керчи, стоя на старой крепостной стене, рассмеялась, прижимая к уху мобильник. Ветер с пролива дернул широкий подол, и она ухватила его рукой, прижимая к бедру.
— Ждала, когда соскучитесь сами. Ты не ответила мне.
И Инга, снова на качелях времени падая в прошлое, повторила свои же слова, сказанные когда-то Виве:
— Мы тут с Сережей. Горчичниковым.
И замолчала. На другом конце невидимой нитки, что связывала двух женщин, молчала Вива. А потом, вздохнув, снова засмеялась.
— О-о-о, — проговорила нюхины слова восхищения мирозданием, — о-о-о, а я думаю, почему голос такой. Ну… детка моя золотая, любимая моя девочка, я не знаю, что сказать тебе. Потом скажу, да? Вы ведь приедете? К нам с Санычем приедете?
— Куда же мы без вас. Конечно, приедем. Но ты скажи, ба, насчет главного сейчас. Я ушла, я одна тебя слышу.
— Хорошо…
Вива смотрела перед собой, по проливу медленно, но на самом деле быстро шли танкеры и сухогрузы, отсюда небольшие, но видно было — дивные своими размерами, — гудели мерно работающими двигателями. Слева тянулись тонкими веточками пирсы старого рыбколхоза и над усталыми промысловыми суденышками вились горластые чайки. А справа солнце золотило воду до самого города, что лежал на округлом побережье бухты. Казалось, полмира были перед глазами, а другая половина крепко прицеплена к полотну золотой воды, что утекает через пролив и Черное море дальше и дальше, к океанам.
«Какое хорошее место». Вива думала это каждый раз, глядя. И мысль эта держала ее, делая сильной. Учила выбирать направление. И справляться с ухабами и поворотами жизненного пути.
Вот золото морской воды. Вот корабли, и вот чайки. Старые камни, укрытые подсохшей от зноя травой. Ступени вниз, к улицам поселка, что сам, как трава, врос в равелины и укрепления крепости. Мы все — трава среди камней.
— Ипомея, — сказала Вива, глядя на другое, на изогнутые пересохшие стебли, усеянные сухими кувшинчиками бывших цветов, — она уже отцвела, и если ты там, в поселке, семена есть на любом, наверное, заборе.