Но то будет потом. А пока ночь длилась и длилась, убивая в фонарике слабую батарейку, доедая тлеющим огоньком последний виточек дымной спирали, кликая сонными голосами стрижей. И по-прежнему милосердно не кончалась, держа над миром свою добрую темноту.
На самом краю бесконечной ночи они поели, разворошив сверток на голых коленях и запивая бутерброды вином из зыбких пластиковых стаканчиков. Жевали, не отводя глаз друг от друга. Инга морщилась, глядя, как он неловко двигает рукой. Сережа в ответ на взгляд сказал правду, передавая ей стаканчик:
— Порезался. И нырнул еще об камень. Промахнулся вот.
— Дурак ты, Горчик. Потом расскажешь.
— Да…
Они знали, что ночь все равно кончилась, но после его «да», скидывая остатки еды на стол и убирая на пол пустые стаканы, втиснули в короткий остаток вечности еще одну вечность тихих и нежных ласк, неожиданно совершенно взрослых, будто их ночь была целой жизнью.
Потом тысячи раз он будет вспоминать то, что первым услышал когда-то Каменев и взросло понял, что именно дано смуглой девочке с темным взглядом.
— А-ааххх, — проговорила она низким, совсем женским голосом, выгибаясь в его руках и запрокидывая голову, без всяких слез, без дрожи, с одним только темным и страстным восторгом. И он, открывая рот, и вторя без голоса ее стону, вдруг захотел убить, чтоб с этого утра, что скоро настанет, она — никому и никогда так вот.
А потом, слушая первых, еще совсем ночных, но уже утренних птиц, он наконец, сел, баюкая на коленях ее ногу, гладя щиколотку, трогая косточку и обводя ее пальцы.
— Ляля моя. Я ведь, правда…
— Молчи, Серый, пожалуйста. Сперва я скажу, да? Я поняла только вот!
Кивнул. Она подергала плечами, устраиваясь на высоко положенной подушке. Зевнула. Но глаза блестели. Говоря, смотрела то на него, то на свое тело, темное, длинно, рыбой вытянутое по дивану, с ногами, лежащими на его коленях. Какие мы прекрасные, подумала успокоенно, у нас все будет очень хорошо. Поэтому.
— Слушай. Даже если три года. Я все равно тебя буду ждать. Молчи. Я решила. И еще неизвестно. Мы можем уехать с тобой. Вива поймет. Или поменяем наш дом и уедем вместе. Не хмыкай. Ты пойми главное — мне так легче, чем мы разорвемся, понимаешь? Я вытяну. Вива говорила, должно быть чудо. У нас оно есть, посмотри!
Он послушно повел взгляд вслед жесту — от ее лица к груди, к животу, бедрам, на свою грудь и колени.
— Какая же это любовь, если нет трудностей? Нет, не так. Я хотела сказать, если любишь, надо уметь жертвовать? Так?
Ждала ответа, и он кивнул, мучаясь тем, что ее слова обращаются против нее же, а она не знает и радуется, убеждая.
— Вот! Если нужно уехать с тобой, я уеду. Если нужно тебя ждать, дождусь. И так далее. Потому что я верю, ты тоже хочешь, чтоб у нас была настоящая, хорошая жизнь. Правда же?
«Настоящая… Хорошая»… «Правда»… слова отзывались в его голове резким звоном и голова болела. И ведь сказать ей не может! Ничего не может сказать! Только эти свои беспомощные — ты не понимаешь, моя цаца, моя ляля…
— Я не могу. Инга. — и добавил, злясь на себя, — ты не понимаешь!
— Вот заладил. Серый, ты за кого меня принимаешь? За фифу какую? Совсем поглупел, на своем диком песке? Я хочу жить с тобой твою жизнь! Понимаешь? И никакие дурные Ромалэ нам!..
«Твою жизнь»… звон в голове становился совсем уже невыносимым и издевательским. Да что ж делать-то?
Он не знал.
— Иди сюда, — она протянула руки, — иди. У нас тыща ночей будет, но эта особенная. Не хочу, чтоб кончалась.
Голос был совсем сонным. Он лег сверху, целуя глаза и лоб, касаясь губами пушка на щеках. Она подвигалась под ним, обхватывая его бока и сплетая руки.
— Я думала. Может, еще раз полюбимся, по-настоящему. Но уже сплю совсем. Ты не задави меня, ладно? Сползи. Так вот… Мы утром придем к Виве. И станем жить. Или… скажем и уедем. Да. Да?
Он молча поцеловал ее в уголок рта, где уже знал — щекотно.
— Щекотно, — засмеялась она, совсем засыпая. И вдруг добавила такое, от чего он застыл на согнутых руках, сводя лицо в страдальческую гримасу.