— Сначала я пытался усидеть на двух стульях. Даже тебе по телефону бодренько так, ах я совмещаю, живопись и шабашку. Врал. Вернее, не знал, как будет. Понимаешь, или я пишу. Или нет. Оказалось, не дано середины. И вот пишу я траву, усыпанную белыми и розовыми лепестками, беленый ствол сливы на краю холста. И — свет. Через невидимую крону — этот свет! Солнечный, но белый с розовым нежнейшим. Ты представляешь? Да что я, это ведь ты мне рассказала, об этом свете, в апреле. Ну вот. И приходит Наталья, говорит, Лильке надо в бассейн. Абонемент. Мне — техосмотр машины. А ты тут — с травой своей. Я растерялся. Оно ведь настоящее, понимаешь! И должно быть только такое! Но оно, такое, — не продается. Натали говорит, я понимаю. Но ты же можешь, написать заказ, а потом, когда будет свободное время…
Он махнул вино, в два глотка, скривясь, передразнил:
— Свобо-одное вре-емя… Да где его взять теперь? И я получаюсь паршивый муж и никудышный отец. Вместо них я — тоже мне худо-ожник. И покатилось. Если такой талантливый, то почему такой бедный? Ну, есть такая хитрая поговорочка про ум. Зато я понимаю теперь, почему Лебедев волком на меня смотрел, почему не верил. Каждый день, Инга, каждый день вокруг бесы и бесики, большие и малые. И все они заняты только одним — оттащить меня, оторвать, заставить бросить. Я, конечно, фигурально выражаюсь, ты не думай.
— Я понимаю.
— Правда? Черт, я не зря рвался сюда. Как хорошо. Ты понимаешь. Сейчас ты одна понимаешь! Я ведь надеялся, ну, поперву, — слава, восторги, да. Тьфу. Но после пришла другая надежда. Что я не один. Ну, хер с ним, думаю, с Генашей. И другими. Но вместо них, стервецов, явятся мне соратники, такие же, как я, чокнутые на вечности. А нету. Лебедев мне процитировал, ты говорит, царь, живи один. Знаешь это что?
— Нет.
— Пушкин сказал. О поэте. Чем больше царь, тем огромнее одиночество! И даже если появятся соратники… Они не соратники, Инга. Вернее, это вовсе другая рать. В ней каждый — один. Не потому что своя рубаха ближе к телу, а потому что уникален. Понимаешь?
Говорил горячо, почти всхлипывая, а Инга с жалостью смотрела на безвольный подбородок, не понимая особенно причин для своей жалости, но что-то смутно предвидя для этого изменившегося человека. Женское знание, та самая высмеянная женская логика, напрямую связанная с интуицией, когда крошечная деталь, неверно выбранный цвет рубашки или вот форма подбородка после заставят сказать — я сразу поняла, что будет.
— Ты останешься? Инга, девочка, прости, я сразу, быка за рога. Но три дня всего. И я вдруг понял, как мне это важно. Ты сегодня останешься, со мной? Я там, я снял тот же номер, где мы с тобой. Инга!
Он почти кричал, и она кивнула расстроенному и взволнованному лицу.
— Да, Петр. Хочешь, пойдем сейчас.
Он засуетился, поспешно кивая. Вскочил, подзывая официанта и раскрывая бумажник. Что-то быстро говорил, перескакивая и обрывая сам себя, и вдруг засмеялся, потирая рукой выбритый подбородок.
— Я ехал когда, сбрил бороду. Думал, ты увидишь ведь, вспомнишь, я тогда обещал.
— Я поняла. Петр, возьми нам вина, хорошо?
— Да. Конечно, да. Беру. Белого да? Как это.
«Правильно» успокоилась внутренняя Инга, с ним пусть все другое. Даже вино. Иди, дорогая. И не забывай улыбаться.
Позже, ночью, Инга встала, извинительно отцепляя его руки, ушла в ванную комнату, включила свет над узким зеркалом. Спокойно рассматривая плечи, шею и грудь, такую полную и тяжелую, совсем женскую, сказала шепотом той, за стеклом:
— А вот это уже секс. И никакой любви.
Пописав, совершила необходимые женские мелочи, уходя, покусала горящие, нацелованные губы. И вернулась в постель, садясь напротив Петра, что лежал, закинув руки за голову.
— Какая ты стала…
Под его взглядом, полным тревожного удивления, смешанного с восхищением, она засмеялась.
— Мне все это говорят. Видно и правда, изменилась.
— Та Инга, что спала в тебе, она проснулась. И теперь выпрямляется. Ты становишься грозной. И прекрасной. Поразительно! Я напишу тебя. Сто раз. Нет, тыся…
— Замолчи, Петр. Пожалуйста.
Она медленно легла на него, чтоб не дать закончить фразу, а внутренняя билась, сжимая кулаки, и через слезы повторяла и повторяла — я еще ж нарисую тебя, Михайлова. Сто раз, нет тыщу. Надоем еще…
Но это была ее работа, быть там, внутри. И она честно справлялась, пока Инга показывала самой себе, что такое секс, если в нем ни капли любви, но нет и злости, нет горя, ничего нет, кроме жарких тел и полной власти женщины над мужчиной, даже если ему кажется — повелевает.
— Мне надо, — шептал он, не имея сил оторваться, — там, в кармане, я…