Дядька откинулся на спинку стула и принялся скучно листать в папке какие-то бумаги, иногда взглядывая на Ингу. Она никак не могла сосредоточиться. Проплывал перед глазами Валька Сапог на лавочке старого стадиона, манерно отводил толстую руку с окурком, рассказывая, как мент сам подсказал Петру, какие писать даты и какое время.
«Я не смогу»…
Раньше, иногда, она думала мрачно, казнясь тому, что вот же — Инга-правда, ну неужели так трудно соврать. Все врут, и никто не помирает. Репетировала, и ее тошнило так, что пугалась и старалась вышвырнуть попытки из головы. Голова после таких попыток сильно болела. Вива еще в детстве сказала ей как-то:
— Не мучай себя, детка. Если тебя такую сделали, значит, для чего-то ты нужна миру именно такая. Это не грех и не какой недостаток. Это — непостижимое достоинство. Вырастешь, поймешь лучше. А пока — живи с этим.
До сих пор у нее даже получалось. И как ни странно, несмотря на многие неудобства, говорение правды часто и выручало. Так что минусы всегда равнялись плюсам и Инга привыкла. Живут же люди с язвой, а то и без ноги.
И вот пришло время, надо солгать. Без всяких репетиций, сразу, под изучающим взглядом недоброжелательного собеседника. Солгать для парня, который не поверил ей, бросил в самую главную ночь, что должна была их соединить. И он, получается, врал ей, обещая — мы будем вместе. А еще она боялась думать о том, что он исполнил свое обещание. Убил Ромалэ, зная, этим искалечит себе жизнь. И Инге тоже.
Все это она думала потом, позже. А там, в гулкой комнате с ужасными серыми стенами, думать не могла. Только всплесками кидалась испуганная ненависть к Горчику, из-за которого сейчас она сделает… Да еще подкатывал ужас от того, что сделает не так, а значит, все напрасно…
«День рождения. Да. Двадцать восьмое. Четверг — двадцать седьмое. Господи… не перепутать».
В голову будто набили ваты и она, сухая, комкалась, в ней увязали испуганные мысли.
— Пишешь? Мне до утра с тобой хороводиться?
Инга опустила глаза в пустое пространство, окруженное мелкими печатными буковками. Прижала ручку к бумаге. Ручка распухла, становясь неудобной, огромной, как бревно и такой же тяжелой. Медленно двинулась по бумаге, выписывая неровные буквы. И наконец, трудно сглотнув заболевшим горлом, Инга закончила предложение «был со мной с утра четверга двадцать седьмого июля до утра субботы двадцать девятого июля».
Корябая подпись и дату, положила ручку. Мужчина пальцем подвинул к себе бумагу. Просмотрел и пихнул обратно.
— Время не указала. Перепиши.
Она хотела крикнуть. Или сказать. Или хотя бы прошептать, что нет, не сможет, хватит уже, да сколько ж мучаться…
Но горло болело все сильнее, бумкало сердце. И она покорно взяла неподъемное бревно ручки и стала вписывать новые слова в еще один квадрат, мертво глядя в уже исписанный листок.
Не поднимая головы, мужчина сказал, складывая бумаги в папку:
— Иди пока. В девять утра, если что сказать есть, придешь, скажешь. Насчет увидеться, то вряд ли. В обед увозят.
Она вышла, касаясь рукой двери, потом холодной стены коридора, потом — перил на крыльце. Из темноты возник Мишка, окурок прочертил в темноте красненькую дугу.
— Ну, чо? Ждать, что ли, надо?
Инга молча прошла мимо, влезла на высокую ступеньку кабины и села внутри, пусто глядя в темноту за стеклом. Мишка впрыгнул, покрутил ручку приемника.
— Киевское время четыре часа сорок девять минут, — бархатно сказал диктор, — а теперь мы…
— Поехали, — сказала Инга.
— Чо, не будешь утром-то?
— Нет.
Он искоса посмотрел на ее профиль, полускрытый черными прядями. И молча завел машину. Так же молча ехали вверх, петляя по тихой дороге. Иногда их обгоняли легковушки, провозя громкую музыку в раскрытых окнах. На въезде в поселок Мишка остановился.
— Ты блин хоть расскажи, Михайлова. Я ж вез, чо.
Она послушно и трудно, сглатывая и морщась, пересказала содержание заполненного ложью квадрата. Мишка кивнул.
— Ну, грамотно, да. Думаю, в Оленевке никто его не видал, днем. Вряд ли. Не такой он дурак, чтоб маячить. Думаю, он тока ночью возник, чтоб Ромалэ поймать.
— Миша, замолчи. Я…
Он пожал широкими плечами, но замолчал. Постукал пальцами по меховой обертке руля.
— Домой тебя? Или что, к этому, что ли?
— Нет. Высади. Там вот, на перекрестке.
В свете фар синее платье вспыхнуло и пропало в светлеющей уже темноте. А на другом повороте Мишка резко затормозил, ругаясь, в метре от выскочившего на дорогу Каменева. Тот распахнул дверцу, повис, всматриваясь в глубину салона.