Выбрать главу

Она проснулась, радуясь, что вовремя — хорошее во сне кончилось, а тревожное не успело насниться. И садясь, закрутила русые длинные волосы, заколола их пластмассовым зажимом. В темной комнате стоял зной, такой же темный, высасывающий силы, и Вива снова порадовалась, что сон так славно завершился, иначе вертелась бы до утра, перебирая воспоминания. Но жара есть жара. Август.

Потому она взяла с собой полотенце, завернулась в кусок тонкой кисеи, расписанной ветками, и тихо ступая вьетнамками, вышла, оглядываясь на темные окна дома. Всего час в общей сложности. Дойти до края бухты, там пробраться по камням к удобному, как древняя лесенка, спуску, бросить вещи и уплыть. Через полчаса вытереться и обратно, домой, пока еще не рассвело.

Она уходила не каждую ночь, но сейчас, в отпуске, еще можно. Нет усталости, и тело так хорошо слушается, и радостно дышат легкие. Будто ей двадцать.

Пошевеливая ногами в глубине, прислушалась к ощущениям. Нет, не то. Не двадцать и не сегодняшние пятьдесят два. А будто женщина без возраста, с одни лишь телом, не отягощенным болезнями, обычным, хорошо работающим телом. И это так удивительно. Если подумать. Потому что женщина всегда осознает себя, будто видит со стороны, и когда ей шестнадцать — мается придуманной некрасивостью (или наоборот, несет себя, красивую, как на подносе), и когда тридцать — тщательно обихаживает себя и тщательно контролирует то, что получилось. И, когда после сорока вдруг приходят всегда неожиданные для каждой и неприятные изменения — лишний упрямый вес, слабеющая кожа на тонких местах, морщинки от славной улыбки, которая так молодит, после коварно оставляя на лице след скорби — женщина снова смотрит на это будто со стороны, без жалости отмечая или делая вид — нет этого, нет….

Конечно, Вива может думать лишь о своих ощущениях, возможно, у деловитой Вали Ситниковой они совершенно другие. Или у румяной круглой Фели (Вива фыркнула, вспоминая — Фелицада Кушичко)…

Но почему бы не обдумать себя. В двадцать ей казалось — все для молодых, а сорокалетние коптят небо, покорно доживая остаток жизни. И вот уже сколько лет после тех глупых двадцати она не устает удивляться тому, как радостно, оказывается, жить, дышать, ходить босиком или в новых красивых туфлях, расчесывать густые длинные волосы, смеяться, тревожиться за дочь, и вот теперь за внучку. А ждать, когда же наступит тот придуманный ей покорный остаток жизни, она давно перестала. Даже помнит, когда. Они сажали елочки, маленькие и пушистые, а Томе исполнилось тридцать шесть, девочки купили ей какие-то духи в нарядной коробке, и в обед сели в тени густых старых сосен — отметить. Некрасивая зубастая Тома, разливая по стаканам белое вино и стесненно улыбаясь шуточкам, вдруг сказала в ответ кому-то:

— А самое, девочки, страшное, что внутри все те же семнадцать…

Вике тогда было двадцать два. И она удивилась, этим удивлением поставив в душе зарубку, надо же — семнадцать, надо же — страшное. Почему страшное — понимала. Наверное, Томе, у которой растут две такие же крупно-зубые девочки, скрипачка и пианистка, а муж ездит на большом грузовике, до сих пор хочется побежать на танцы, и стоять потом у калитки, смеясь тихо, чтоб не услышала мама. А уже — никогда. Понимала. Но все равно удивилась. Но так как сама уже все дальше уходила от своих собственных семнадцати, которые у нее случились на год раньше, в шестнадцать, то решила без четко проговоренной мысли — не проводить никаких границ. — Вот я молодая. А вот я уже взрослая. И вот, о ужас, я женщина средних лет, да что там пожилая уже, бабушка.

Так и жила. И потому приходящий в ее сны жаркий мужчина, моложе лет на пятнадцать ее самой, не смущал и не пугала разница в годах. Пусть приходит, думала мокрая Вива, пусть — для радости. Ей нравились молодые мужчины. И нравились мальчики. Теперь она могла, сложив на коленях руки, смотреть, любуясь, как двигаются, и тела их поют песню мужской силы. И не хотелось, протягивая руки, окружить, сграбастать с криком — мое, не троньте, только мое. Оно и так было — ее.

На скале, рядом с белым пятном полотенца чернело что-то неразличимое. И Вива, подплывая, присмотрелась. Подняла брови, смеясь и хватаясь за мокрый камень с острыми закраинами.

— Саныч? Ты что тут?

От смутной фигуры полетел вниз, на скалу, светлячок окурка. Саныч, неловко вытягивая ногу, наступил, гася подошвой. Кашлянул.

— Рыбалил. За камнем тут. И слышу, плеснуло.

Вива осторожно выбралась, хватаясь за камни, встала, отжимая мокрые волосы.

— Полотенце дай.

Вытерев голову, навертела влажное, неровным тюрбаном и, подойдя, уселась на предупредительно кинутую Санычем ветровку. Обняла согнутые коленки.