И гордо, как Рафик, расправил плечи.
24
Новая картина была яркой и одновременно мягкой. Плыли за стеклом машины размытые городские огни, очерчивали иголочки женской стрижки и линию шеи. Цветное пятно фона, темные границы, и на переднем плане жесткие мужские колени, рука, детское лицо с закрытыми глазами — мягко освещенное светом застеколья.
Петр стоял, не отводя глаз, медленно вытирал руки, раздумывая спокойно — вот тут чуть подправить, осторожно, не напортачить бы. И там, у краешка стекла, сделать ярче иглы света, от них ляжет блик…
Держа в руках полотенце, повернулся на почему-то изменившуюся тишину за спиной. Хотел поздороваться, но промолчал, помня обиду и не зная, как говорить потом и что. Спрашивать ли, или показывать и делиться радостью, вот, Федор Василич… вот!..
Лебедев сделал шаг и встал рядом. Плечом к плечу, стояли и смотрели. Как сам Каменев везет домой спящую маленькую Лильку, такую тихую, светленькую. Вернее, везет их Наташа. Какой была она десять лет тому.
— К выставке успел, вижу.
Петр не понял, что именно прозвучало в голосе старика. Осуждение или похвала. На всякий случай ответил с вызовом:
— Картины должны быть на виду. Разве нет?
Лебедев кивнул и усмехнулся. Шагнул в сторону, поворачиваясь к раскрытой двери. В большом зале кто-то гнусаво пел, голос полз по коридорчику, казалось, стукаясь о стенки и двери, шел мимо, теряя силу.
— И все, Федор Васильевич? С тем и уйдете? — Каменев швырнул полотенце на диван. Обошел старика и захлопнул двери. Тот встал, без удивления глядя из-под бровей.
Каменев вспомнил учителя на старых снимках, да полно их в журналах и справочниках. Был красив, как вот сейчас Генчик. Буйно темноволос, широкоплеч, широкорот. Куда что девается. Только волосы и остались, пустились в свой собственный рост, опуская брови, лохматясь на висках седыми неаккуратными прядями. А сам уже стал уменьшаться. Сколько ж ему…
— Картина хорошая, — безразлично ответил на звонкий вопрос Лебедев, — сам знаешь.
— Знаю! Но от вас хотел услышать. И летняя, о которой ни слова не сказали, а я знаю, она — лучше! Думал. Думал, вы. Ждал!
Оборвал себя, услыхав в голосе нотку почти женского визга. И Лебедев услышал тоже, поморщился, собирая сухой лоб неровными морщинами. Сказал мягко.
— Я тоже ждал, Петруша. Думал, не дождусь. У таланта всякие бывают судьбы. Ты вот себе выбрал кривую. Откуда я знаю, чего от тебя ждать-то. Теперь.
— Поздний. Значит поздний. Ну, так и что? Бывало, и в пятьдесят начинали!
Лебедев распустил морщины и усмехнулся. Похлопал бывшего ученика по локтю.
— Знаешь, Петруша, пока молодые, нам все кажется — не такие, как все. А время идет и глядишь, тапочки те же, что у соседа, и радикулит такой же. И прилечь тянет, как и его, черта, даром, что я заслуженный художник, а он шоферил всю жизнь. Нет, я не о том, что ты тоже не мальчик. Другое хочу сказать. Одна ласточка погоды не делает. И две тоже.
Открыл дверь. Каменев смотрел на сухую, совсем старую руку, посыпанную бледными пятнышками гречки.
— Пиши, конечно. Но что-то не верю я, что вытянешь. Если молодой был и сильный, не стал тянуть, то сейчас силенок у тебя поменьше. Закон жизни.
В приоткрытую дверь снова полез гнусавый голос со своей невнятной песней.
— Вы бы меня поддержали лучше, Федор Василич, — угрюмо сказал Петр в худую под пиджаком спину.
Старик повернулся, держась за круглую дверную ручку.
— Я тебе жена? А без поддержки вытянешь ли? Или всегда кто-то на горбу потащит, пока ты, свет Каменев, будешь ехать и кисточками помахивать?
Дверь хлопнула. Петр с полминуты изучающе смотрел на нее, знакомо обшарпанную и покрытую чужими рисунками. Ушел к дивану и сел размашисто, нарочно громко заскрипев пружинами. Напротив Наташа везла их домой по ночному городу, спрятанному за стеклами. И казалось, пока смотришь на картину, в ней бродит свет, мешаясь с тенями, движутся за стеклами огни дальних фонарей.
Поддержал. Вот уж поддержал старый черт. Петр давил диван, привставал и снова плюхался, а красные губы дрожали и кривились недоуменно. Ничего себе! Пока, значит, малевал свои конвейерные радости, летящими фирменными, то всем был нужен, всеми обласкан. И даже Лебедев вполне мирно с ним общался, да разве нет? И вот, когда сделал что-то, и понял после первой, летней, люди обходят ее молчанием, потому что — слишком уж настояща, чересчур залезает в душу, а кто ж захочет такого… когда сделал настоящее, то вместо поддержки от него, единственного, кто обязан, получил стариковские бурчания и злые взгляды.