Выбрать главу

– Ага! Все уже тут!

Это была Ингрид, и в очень хорошем расположении духа, она появилась среди них со своим обычным пластиковым пакетом – она обожала такие сумки от «Призуник» или «Дьюти фри», запихивала туда партитуру, апельсин, плитку шоколада, гребенку. В фильме ее бывшего мужа Фасбиндера «Поездка матушки Кюстер в небо» она появляется с одной, двумя, пятью, шестью такими полиэтиленовыми пакетами.

– Вы ему про ухо рассказали?

– Да, теперь идем спать.

– А теперь, «ох, фиг дер вам», – сообщил звукооператор вместо Auf wiedersehen[103] – он обожал словесные игры.

– А про конец концерта они тебе рассказали? Про девочку на сцене? Розовый куст?

– Нет, это что еще? Уха была мало?

В конце концерта на сцену поднялась девушка с большим букетом цветов, и один из организаторов концерта сообщил: «Синьора, в вашу честь эта девушка хотела бы спеть одну песню…» Девушка стояла совсем близко от меня: лет двадцать, не больше, правильные черты лица, овальное лицо. Совершенно черное, до горла застегнутое хлопковое платье, на плечах – шаль, завязанная так, как носят в деревне. И на груди большой золотой крест. Без микрофона, без музыки, она запела а капелла в тишине зала. Это была сардинская Ave Maria, такая искренняя, исполненная волнующей, всепоглощающей мощи… И все это рядом со мной, которая тоже была в черном, но с таким декольте, что спускалось почти до ягодиц. Девушка была сама цельность, сама чистота. Искренняя вера, страдающий взгляд – сама простота.

Ингрид была такой лет в восемь, десять, даже еще в пятнадцать или шестнадцать, перед алтарем Пресвятой Девы, который она украсила сиренью: платье с длинными рукавами, застегнутыми до самых кистей на мелкие пуговки, вызывание духов в кругу семьи, паломничество в Лурд вместе с горбунами и калеками – последний шанс. Она молила Бога, чтобы он избавил ее от ран, от страданий, она была очень верующей.

И тут такое же черное платье, та же молитва: это был ее полный двойник, от которого она избавилась позднее, это был ее старый, католический, средиземноморский двойник с берегов скалистой, примитивной Сардинии. Да, она стояла рядом, как живой упрек, и, казалось, говорила: «Все, что ты сделала со своей Ave Maria, со всем ее поддельным блеском и финтифлюшками, высокой модой, претенциозностью, дешевыми выкрутасами, распутством, оборками и кривлянием, со всем твоим Ив Сен-Лораном, знаменитыми киношниками, шикарными отелями, с твоим Бароном, с Его Преосвященством, со всем этим миром блестящих журнальных обложек, со всем тем путем, что ты прошла с детства, с нежной юности твоего закаменевшего от боли тела, – все это привело тебя сегодня вечером ко мне, к тебе, какой ты была раньше. Смотри: вот я! Твой двойник, – казалось, говорила она, но нет, это я была ее двойником, со всеми своими ухищрениями и фальшью. – Ты, – говорила она, – отклонение, бесстыдное извращение той, которой ты была».

В этом явлении девицы не было ничего смешного, но этот роковой двойник, ироничная и кривая усмешка судьбы, вызвал у нее нервный смех, который сотрясал все ее внутренности, ужасный смех, угрожающий, готический – так смеялись в средневековых замках. Она не двинулась с места, не пошевелила рукой, она застыла, но все мускулы ее тела – лицевые, ягодичные, брюшные – напряглись, их сводило судорогой, она готова была разорваться от хохота. Эта Ave Maria причиняла ей страдание, но она хранила спокойствие под своей безукоризненной Maske, она стояла в своем платье от Сен-Лорана и писала.

– Да, я описалась от смеха…

– Послушай, – произнес Шарль, который неизвестно почему перешел на шепот, – ты делай, что хочешь, но я, – он говорил медленно, артикулируя каждый звук, – я не сяду в их машину вместе с тобой. На рассвете, а может быть, и сию минуту я вызываю такси – в конце концов, есть же здесь такси – и еду в аэропорт, где сажусь на ближайший самолет в Милан… да, в Милан или все равно куда… Ну и заплачу за билет, велико дело… И вот еще что: не сама ли ты притягиваешь всех этих призраков, всех этих двойников, что выходят тебе навстречу?