Выбрать главу

И желтые мокрые доски

Сбегали с печальных круч.

Мы с ночи холодной зевали,

И слезы просились на глаз;

В утеху нам куклу бросали,

В то утро в четвертый раз.

Разбухшая кукла ныряла

Послушно в седой водопад

И долго кружилась сначала,

Все будто рвалася назад.

Но даром лизала пена

Суставы прижатых рук,

Спасенье ее неизменно

Для новых и новых мук.

Гляди, уж поток бурливый

Желтеет, покорен и вял;

Чухонец-то был справедливый,

За дело полтину взял.

И вот уже кукла на камне,

И дальше идет река.

Комедия эта была мне

В то серое утро тяжка.

Бывает такое небо,

Такая игра лучей,

Что сердцу обида куклы

Обиды своей жалчей

Как листья тогда мы чутки:

Нам камень седой, ожив,

Стал другом, а голос друга,

Как детская скрипка, фальшив

И в сердце сознанье глубоко,

Что с ним роднился лишь страх,

Что в мире оно одиноко,

Как старая кукла в волнах.

Лирика Анненского - иносказательная исповедь. Иносказание он насыщал метафорами и "своими" оборотами речи, затрудняющими отчасти читателя. Но исповедь покоряет непосредственностью пронзительно-терпкой. Исповедь отчаявшегося духа и гримаса иронии-тоски от ощущения "высоко-юмористической" непримиримости двух миров человека. Сердце, человеческое "я", вещь-идея, абсурд несоединимого соединения, "старая кукла" или фальшивая скрипка, звуки которой рождаются от прикосновения таинственного смычка, чтобы умереть мучительным эхом: - _здесь_ или _там?_ Не все ли равно, если _здесь_ бесконечно далеко от _там_, и потому не сольются они вовеки, какой бы музыкой ни казалось людям, обманутым любовникам жизни, краткое чудо этого слияния! Надо свыкнуться с образами-символами Анненского, чтобы ощутить его страдание за полупрозрачной тканью метафор и найти ключ к другому, тоже запутанному, любимейшему его стихотворению - "Смычок и струны":

Какой тяжелый, темный бред!

Как эти выси мутно-лунны!

Касаться скрипки столько лет

И не узнать при свете струны!

. . . . . . . . . . . . . . .

Смычок все понял, он затих,

А в скрипке эхо все держалось...

И было мукою для них,

Что людям музыкой казалось...

Я все еще слышу, каким надрывным голосом, почти переставая владеть собой, произносил Анненский: "И было мукою для них, что людям музыкой казалось..." Казалось ли только? Не благая ли весть - тайна этого слияния, от которого больно, эта музыка любви, похищаемой смертью? Что мы знаем? Но поэт убедил себя, что знает, и тщетно прятался от своего знания: за маской насмешливого художника перед людьми, за хрупкими стенами мечты - перед самим собою. Тщетно, потому что логика ума и логика сердца никак не совпадали в этом истерзанном большом человеке. Он воображал, что раз навсегда ответил на гамлетовские вопросы, а в сущности не переставал вопрошать, недоуменно пытая загадку земного существования. Недаром тоску свою он величал не только "веселой" (что не поражает после слов о "высоко-юмористическом" существе человека), но и "недоумелой". В свое недоумение Анненский вкладывал все оттенки чувства и не уставал с беспощадным упорством вызывать призрак смерти... Не случайно "ларец" его был из кипарисового дерева. Перелистывая в памяти мучительную книгу "трилистников" и "складней", перебираешь одну за другой строчки и строфы тягостных предчувствий, отчаяния, призывов и проклятий, обращенных к Ней, невидимой и вездесущей. Любуясь красными маками в летний полдень, поэт представляет себе, во что они превратятся осенью, когда плоды их в "пустом и глухом" саду станут "тяжкими головами старух, осененных Дарами". В "Сентиментальном трилистнике" {Ошибка памяти. Это строфа из стихотворения И. Анненского "Одуванчики", не вошедшего в Трилистники.} он говорит беззаботно играющей девочке:

Отпрыгаются ноженьки,

Весь высыплется смех,

А ночь придет - у Боженьки

Постельки есть для всех...

В сонете "Перед панихидой" он признается в недоуменном чувстве, чье имя - Страх:

...Гляжу и мыслю: мир ему,

Но нам-то, нам-то всем.

Иль люк в ту смрадную тюрьму

Захлопнулся совсем?

...Лишь ужас в белых зеркалах

Здесь молит и поет,

И с поясным поклоном Страх

Нам свечи раздает.

В "Балладе", где с циническим реализмом описываются будни похорон, "маскарад печалей", недоумение переходит в проклятие:

...Будь ты проклята, левкоем и фенолом

Равнодушно дышащая Дама!

Смерть, тление, осужденность всего живого на исчезновение - неотступная тема Анненского. Еще в более ранних "Тихих песнях", менее унылых, встречаются такие строки:

Сказать, что я... весь этот ужас тела...

["У гроба"]

В "ужас тела" превращается человек, жалкий абсурд, живое противоречие двух непримиримых миров, бесконечно далеких один от другого, - человек, случайная и бесцельная жертва стихийных сил, как смешная кукла в водопаде Валлен-Коски, и все равняет, все бездушит, все сквернит, все обесценивает смерть:

Под гулы меди - гробовой

Творился перенос,

И, жутко задран, восковой

Глядел из гроба нос...

["Черная весна"]

Каждая минута бытия напоминает об этом ужасе, каждый предмет, приводимый в движение скрытой пружиной: будильник, который кем-то заводится на ночь, старая шарманка, что "никак не смелет злых обид" и не поймет, "что не к чему работать", часовой маятник, который

...по стенке ночь и день,

В душной клетке человечьей

Ходит-машет сумасшедший,

Волоча немую тень.

["Тоска маятника"]

Бег часов, ускользание мгновений в страшное ничто, маятник-сердце, "шелест крови, голос муки", тоска "стальной цикады":

Я знал, что она вернется

И будет со мной - Тоска.

Звякнет и запахнется

С дверью часовщика...

["Стальная цикада"]

Тоска все о том же: о том, что "тяжек жизни свет по рытвинам путей"; что любовь поэта "безлюбая - дрожит, как лошадь в мыле", а вся нежность ее только "колдуньина маска"; что "черной весной" мутная изморозь льется на тление, а осень спрашивает: "А ты? когда же ты? - на медном языке истомы похоронной"; о том, что мир нездешний, "тот мир - лишь миг с его миражным раем", а здесь в миражной яви "лишь мертвый брезжит свет", и остается одно: "до конца все видеть цепенея" и ждать, когда "распахнется дверь"...

Анненский говорил молодым писателям "Аполлона" и мне повторял не раз: "Первая задача поэта - выдумать себя". На этом парадоксе он настаивал, но сам-то выдумать себя никак не умел и вероятно поэтому даже сомневался как будто в собственной поэзии, говоря о ней условно и шутливо: