Помню начало тяжёлой болезни уже весной (или следующей осенью?) — асфальт был сухой. Мы кидали с ребятами тяжёлый мяч почему-то в узком изогнутом дворе в Басковом переулке — что-то привлекло нас туда, кажется, первое в нашей жизни самодельное баскетбольное кольцо. Потом я вдруг стал замечать, что как-то странно изменилась акустика, страшно близко и громко, чуть ли не прямо в голове, гремят крики ребят, потом мы шли обратно, перекидываясь мячом, и вдруг я как-то возвышенно-отстранённо заметил, что изменилась геометрия: лица ребят, гримасничающие, потные, как-то прямо лезли на меня, а голоса, наоборот, доносились глухо, сквозь воду, потом вдруг всё оказалось страшно далеко — я быстро коснулся рукой шершавой стены дома, чтобы как-то сориентироваться в качающемся мире, сохранить равновесие. Потом я блаженно вытянулся на диване, голова была горячая, как электрическая лампочка, во рту — горько-солёный налёт.
Теперь, при размеренной школьной жизни, болезнь была единственным способом путешествовать в странное, в другое, где можно было чувствовать себя по-другому, капризно и свободно, как в раннем детстве.
Помню просвеченную солнцем сквозь пыльные стёкла больницу на Васильевском (у меня скарлатина), сразу же — как только опасность для жизни прошла и стали разговаривать — все в палате разоблачили меня, сходу поставили на особое, осыпаемое оскорблениями место. Помню кличку «в двойном размере» — из-за того, что я, не имея никогда ножа, размазывал кусочки масла, раздавливая их между кусками хлеба и так запихивал в рот…
«В двойном размере». Тоскливое ощущение, — что по сути, в глубине я не изменился совсем, остался таким же, как был в один год, и все это угадывают сразу, и, что самое тоскливое, — не изменюсь, буду таким всю жизнь. Попытка грубых, «бывалых» ответов своим сопалатникам встречается хохотом.
— Правильно говорит, умный мальчик! — насмешливо произносит «староста», главный авторитет.
Вслед за мной в той же больнице оказалась моя младшая сестра. Помню, я выхожу с лестницы — а навстречу мне мама ведёт сестру — в капоре, из-под которого полоской белый платок и коротко стриженные волосики.
— А мне мама вот что купила! — говорит мне сестра, и, тихо вздохнув, пропускает через пальчик быстро мелькающие листики беленького блокнотика. Слёзы наворачиваются на глазах, — я представляю её жизнь в больнице — мама, чтобы утешить и успокоить её, купила блокнотик. Господи, столько страданий с такого возраста! — думаю я.
Между тем жизнь в школе делается всё более резкой и невыносимой. Сколько тайно-садистских ходов (якобы с благими намерениями!) придумывало школьное и городское начальство, словно бы соревнуясь в садизме с самим правительством. Помню вдруг нашествие на класс детдомовцев, необходимость их появления как-то, видимо, объяснялась, какой-то временной необходимостью — такие временные необходимости заполняют и треплют всю нашу жизнь.
Помню самого страшного из них, коротко стриженного, черноглазого, с тяжёлым носом — Муратова. Тревога, странный головокружительный выход за пределы человеческого, за пределы объяснимого наполнили наше существование. Пластилиновая бомба с чернилами на скамейке, чернильный взрыв на новеньких брюках — ну как же так можно, ведь брюки эти только что куплены их обладателю — легко ли? Летающие на бумажных крылышках перья из «вставочек», цепко вонзающиеся то в кость головы, то в веко! Как же так? Помню своё потрясение в момент, когда я, деловито готовясь к уроку, достал вместо ручки карандаш, с издевательски надетым на него колпачком от ручки, и долго беспомощно оглядывался: как же так? Эта же ручка — подарок отца! Всё человеческое исчезло, остались лишь злоба и издевательство.
Потом — по очередному решению — детдомовцы схлынули, но их порядок остался, стиль расправы и бесправия продолжал царить. Юра Рудный, маленький крепыш с белыми вытаращенными глазами, мог неожиданно жахнуть под дых и под общий одобрительный смех неторопливо, вразвалочку двинуться дальше.
Астапов, прикреплённый ко мне для подтягивания по всем предметам, измученный, остроносый, зелёно-синий, вдруг яростно набрасывался на меня по пути из школы — рыдая, я приходил домой: ну как же так, я же собирался ему помочь?!
Родители, как могли, успокаивали меня, тяжёлые мои вздохи раздавались всё реже.
— Думай о чём-нибудь приятном, — говорила мама.
— А об Астапове не думай, — говорил отец. — Ему будет плохо, гораздо хуже, чем тебе!