клички в магазин, в котором хранилась разная старая рухлядь, лопаты, сбруя и так далее, и занимался там в тиши и покое переводом. Ко мне часто заходил командир эскадрона справляться о ходе работы, так как он тоже живо заинтересовался нашими фотографическими успехами. Фотографы тоже пользовались исключительным благоволением и покровительством всего начальства. Книг было много, и я рассчитывал, что закончу работу не ранее, чем через полгода, но увы, страсть к фотографии у начальства остыла, и меня опять призвали к исполнению повседневных обязанностей. За это время Адъютант успел сняться во всех видах, главным образом, верхом. Нужно, однако, ему отдать справедливость, что он был хорошим и смелым наездником. Одному из нас удалось пристроиться очень хорошо и даже работать по своей специальности. Он в России был студентом-медиком восьмого семестра. Как-то раз, во время посещения околотка, он, видя, как неумело делают перевязку больному французу фельдшера околотка, сделал ее сам, желая облегчить страдания больного. Об этом узнал доктор, призвал его к себе и решил, познакомившись ближе с его знаниями, вытащить его из эскадрона, что и удалось не без затруднений, так как наш командир очень неохотно отпускал нас куда-нибудь на сторону. С тех пор этот русский находился все время при околотке в качестве фельдшера, жил в отдельной комнате и пользовался абсолютным доверием со стороны доктора. Менялись доктора, но этот русский оставался на своем месте. Но что являлось форменным бичом для всех нас — это несение как внутренних нарядов, так и караулов в гарнизоне. В начале нашего пребывания к нам относились весьма недоверчиво и несения караулов не доверяли. Назначали только дневальными на конюшни. Мы необыкновенно удивились, когда узнали, что на конюшню с тремястами лошадей полагается только двое дневальных, назначаемых при этом на целые сутки. На ночь не выдавали никаких фонарей, так что в темноте ночи приходилось там передвигаться чуть ли не ощупью. Мы стали добиваться выдачи фонарей и в конце концов получили их. Такое проявление инициативы для более успешного несения службы обратило внимание начальства, которое, присмотревшись к нам ближе, начало посылать нас в караулы. И с тех пор нас гоняли, что называется, «и в хвост, и в гриву». Иногда приходилось ходить в караул через сутки после возвращения из предыдущего. Самым неприятным караулом было охранение артиллерийского парка, расположенного в трех километрах от черты города. Сам парк занимал огромную песчаную площадь, обнесенную со всех сторон проволочными заграждениями. По всему пространству лежали в кучах ящики со снарядами, снаряды, прикрытые брезентом или просто валявшиеся под открытым небом в самом хаотическом беспорядке. Почему этот парк был заброшен, совершенно непонятно, в особенности если принять во внимание, что там лежали миллионы снарядов и патронов. Очевидно, он находился в таком виде с тех пор, как англичане взяли Бейрут у турок, но тогда, когда мы там несли караулы, уже прошло больше трех лет владычества французов, а он все еще не был приведен в порядок. За это время можно было легко все привести в надлежащий вид, пользуясь хотя бы теми силами, которые ежедневно отправлялись для чистки разных приютов, садов, курятников и так далее. Караул в этот парк состоял из тридцати человек, не считая разводящих и караульного начальника. Из этого числа двенадцать человек при одном разводящем всегда были русскими, коим были даны четыре самых отдаленных поста. Разводящий для обхода этих постов употреблял сорок пять минут времени. Таким образом, из 24 часов пребывания в карауле в общей сложности разводящий ходил 9 часов по глубокому сыпучему песку. При этом спать он не имел права, так как ответственность за правильность же смены лежала на нем. Караульный начальник имел собственную комнату и мог спать сколько угодно. В русской императорской армии, о строгостях которой кричала так неистово вся наша интеллигенция, положение было совершенно другое. Самое главное и самое ответственное лицо в карауле — караульный начальник, который не имел права спать в течение целых суток. Во французской же республиканской армии — чем выше положение, тем меньше ответственности. Далее, в русской армии вернувшиеся из караула нижние чины пользовались правом отдыха и никуда до истечения положенного срока не назначались. За время несения караула получали увеличенную и улучшенную порцию еды. Мы же довольствовались консервами и по возвращении из караула сейчас же отправлялись на обычные работы, с тем, чтобы через сутки снова идти в караул. Если прибавить к этому, что само караульное помещение представляло собой полуразвалившийся дом без окон и дверей, без стола и стульев, так что сидеть и отдыхать приходилось прямо на полу, то получается картина, совершенно дикая, условий несения службы. Другие караулы, которые нам тоже приходилось нести, были обставлены гораздо лучше, так, что если бы они были так часты, было бы даже приятно уходить из обычной, всем надоевшей обстановки эскадрона. Был один только приятный наряд — это дневальный по бараку. Обыкновенно на этой должности, по общему уговору, оставался самый слабый, плохо переносящий жару легионер. Иногда безмятежное жилье дневального нарушалось кем-либо из начальства, приказывавшего переменить всех дневальных. Воскресенье и праздничные дни не приносили с собой полного отдыха, так как мы освобождались только после дневного водопоя, а утром работали так же, как и в будничные дни. Зато нам окончательно удалось отвоевать праздничные дни Рождества и Пасхи, по старому стилю. В эти дни нас отправляли в отпуск на целые сутки. В Бейруте очень много православных арабов и есть несколько православных церквей. До войны были и русские школы… В Бейруте же находится резиденция Антиохейского патриарха Григория, секретарем которого был дьякон-араб, окончивший в России духовную академию. Многие православные арабы владеют русским языком. Нам удалось отвоевать праздники через посредничество патриарха Антиохейского Григория, который вошел с соответствующим ходатайством непосредственно к высшему начальству. В начале нашего пребывания в Бейруте православные арабы изумительно хорошо относились к нам. Многие были принимаемы в арабских домах, где их встречали, как родных. К сожалению, должен сознаться, что далеко не все русские оказались на должной высоте и очень быстро своим поведением оттолкнули от себя радушных хозяев. Отношение к нам хотя и продолжало оставаться хорошим, но была потеряна та близость, которая могла бы скрасить нашу жизнь в Бейруте. Служба в арабских церквах очень своеобразная. Во время богослужения все стоят в церкви в фесках, на паперти идет оживленная торговля прохладительными напитками, сигаретами и сластями, так что возгласы священников нередко заглушаются выкриками бойких торговцев. В самой церкви тоже не соблюдается благоговейная тишина. Все это вместе производит очень неприятное впечатление. Зато, когда пел наш русский хор, состоящий из легионеров, все мгновенно затихало. На первую Пасху, проводимую нами на чужбине, нам удалось попасть в собор, в котором служил сам патриарх. На заутрене пел наш хор и производил очень сильное впечатление на всех молящихся. Нас просили прийти и на следующий — первый день Пасхи. Службу должен был посетить генерал Гуро. Французы не додумались ни до чего лучшего, как поставить хор трубачей на самой паперти, так, что при приезде генерала грянувшая «Марсельеза» настолько заглушила богословие, что его пришлось прервать в ожидании окончания музыки. Гуро вошел в церковь в сопровождении целого сонма штабных, окруженный толпой арабов, спешивших ему выразить свои верноподданнические чувства. Когда наконец все успокоилось, богослужение возобновилось. В конце службы патриарх произнес приветственную речь на арабском языке, которая тотчас же была переведена одним из митрополитов на французский. Окончание речи было покрыто громовыми рукоплесканиями, начало которым положили французы, так как начали аплодировать после окончания перевода. После службы мы все были приглашены в богатые арабские дома. Все встречавшиеся на улицах православные арабы старались выказать нам как-нибудь свое расположение: подавали яйца, папиросы, сласти и так далее. Я попал вместе с хором в резиденцию патриарха, где нас угостили на славу. Хор пел как духовные, так и светские песни. Только поздним вечером мы распростились с гостеприимными хозяевами и вернулись в свою неприютную обстановку. На следующий год мы были у заутрени в одной из малых церквей, и все прошло гораздо менее торжественно и проще. Местные жители были с нами только холодно любезны и никого уже не приглашали в дома. Как это ни грустно, приходится сказать, что в этом исключительно виноваты мы сами. Однако нам удалось надуть наше начальство. Пользуясь тем, что наступил период гонения на арабов и благоволения к русским, мы убедили Адъютанта, что первое января старого стиля — день всех святых, необыкновенно чтимый русскими, наравне с Пасхой и Рождеством. Нам разрешили с самого утра отправиться в церковь, чем мы и воспользовались, чтобы отслужить панихиду по соратникам, павшим в боях, так как в этот день была годовщина нашей эвакуации из России. Вернулись мы из церкви строем, с песнями, чем произвели большое впечатление на всех окружающих. Начальство даже пожелало сняться с нами в общей группе. После обеда нас отпускали в город, и вечер, как почти всегда в таких случаях, ознаменовался рядом пьяных скандалов, после чего наши отношения с начальством снова ухудшились и начался период гонения на русских и благоволения к арабам. Предметом всеобщей зависти со стороны русских являлась группа наших же легионеров, пристроившаяся в гарнизонную музыкальную команду. Этими счастливчиками были наши хористы, которые своим пением обратили на себя внимание высшего начальства. Я уже писал выше, что во время нашего сидения в карантине нас посещали дамы-патронессы, которых мы угощали пением и плясками. После этого мы пели на церковной службе в присутствии генерала Гуро, которому очень понравилось русское пение. Вскоре после этого он прислал приказание о присылке к нему во дворец русского хора с переводчиком. Адъютант с большим неудовольствием подчинился этому необычному приказанию. Оказалось, генерал устроил у себя вечер для высшего света Бейрута и решил угостить своих гостей русским пением. Хористы были поставлены в глубине террасы, скрытые от взглядов публики, наполнявшей гостиные дворца. По данному сигналу хор запел, если не ошибаюсь, «Гей, славяне!». Гости были ошеломлены неожиданно раздавшимися звуками, такими необычными для них, и прослушали всю песню в полной тишине. Окончание песни было покрыто рукоплесканиями, и к хору стали подходить дамы и мужчины, расспрашивая хористов об их житье. Передохнув, они запели новую песню, и так одна сменялась другой, приводя в восторг слушателей. После окончания пения к хористам подошел сам Гуро, благодарил их и спрашивал, как нам живется. Конечно, жаловаться в такой обстановке никому не пришло в голову, и в результате все остались очень довольны друг другом. Перед отходом хора их угостили шампанским и сладкими пирожками. Вслед за первым посещением дворца последовал ряд других, всегда проходивших с неизменным успехом. Завсегдатаи дворца наместника уже знали наши песни и выкрикивали названия своих любимых, неимоверно коверкая русские слова. Генерал Гуро, очевидно, желая сделать нам приятное, всегда в дни прихода хора надевал орден Святого Георгия, который ему пожаловал в Великую войну государь император. Наше эскадронное начальство очень косо смотрело на эти отлучки легионеров, тем более что они возвращались из дворца с приказанием дать им на следующий день полный отдых до двенадцати часов дня. Таким образом, наш доморощенный хор обратил на себя внимание всей бейрутской знати, и это им сослужило большую службу. На вечерах, устраиваемых наместником Сирии в своем дворце, всегда играл хор трубачей бейрутского гарнизона, капельмейстер которого очень часто разговаривал с нашими хористами. Узнав, что среди них многие могут играть на духовых инструментах, он начал хлопоты о переводе всего русского хора в свою команду. Благодаря благоволению к хору всех знатных французских дам Бейрута эти хлопоты увенчались успехом, и в эскадрон пришло приказание откомандировать в распоряжение капельмейстера всех хористов. Нашему начальству пришлось покориться воле высшего руководства, и для счастливцев началось совсем другое житье. Капельмейстер оказался на редкость хорошим и интеллигентным человеком. Я часто потом бывал в гостях у наших музыкантов и поражался их житью, не имевшему ничего общего с нашим. Кроме русских, в музыкальной команде были только французы, отбывающие воинскую повинность. Они большей частью были людьми интеллигентными, и между ними и нашими русскими музыкантами установились очень хорошие отношения. Очень быстро наши музыканты смогли играть уже в оркестре, и капельмейстер не мог нахвалиться ими. Кроме лучшего питания и прекрасного отношения со стороны своего непосредственного начальства, наши хористы пользовались усиленным денежным содержанием, да еще и получали отдельное вознаграждение за некоторые выступления. Среди музыкантов-французов был один молодой человек лет двадцати. Фамилия его — чисто русская, так как он — сын русского морского офицера, женившегося на француженке и оставшегося после выхода в отставку во Франции. Хотя молодой человек ни слова не говорил по-русски, кроме традиционного «водка, тройка и самовар», но тем не менее чувствовал необыкновенное тяготение ко всему русскому и все свободное время проводил в обществе наших. Он прекрасно играл на скрипке и на своих концертах, которые он давал в Бейруте, хотя и отбывал воинскую повинность как простой солдат, неизменно играл произведения русских композиторов. Выдавал он себя за русского, и дамы-патронессы изумлялись его необыкновенно чистому французскому выговору, не подозревая, что разговаривают с чистокровным парижанином. К сожалению, любовь ко всему русскому у этого, несомненно, талантливого молодого человека привела его к слишком близкому знакомству с нашим национальным спиртным напитком, который он стал предпочитать всем доселе ему известным. Командовал нашим эскадроном капитан Эвекью д'Авриль, человек пожилой, лет около пятидесяти. Видели мы его каждый день, но почти никогда он ни с кем из солдат не разговаривал, просиживая все время у себя в канцелярии за какими-то бумагами. Его страстью были цветы, и за цветниками он смотрел, как любящая мать за ребенком. Ко всему же остальному он относился более чем равнодушно и безучастно, полагаясь во всем на Адъютанта. Очень редко он вызывал к себе в канцелярию кого-либо из солдат, и это являлось целым событием. Обыкновенно это бывало в случае какого-нибудь из ряда вон выходящего проступка. Во всяком случае, этот человек никому из нас не сделал ничего плохого и ничего хорошего. Обращался он к нам на «ты», как, впрочем, и все французские офицеры, за исключением генерала Гуро и коменданта города Бейрута. Про остальных офицеров эскадрона, при всем желании, сказать ничего не могу, потому что мы почти никогда их не видели, и в расположении казарм они появлялись только в редких случаях. Что они делали и чем были заняты, мне не известно. Один раз, вскоре после нашего приезда, один из лейтенантов показывал нам, как нужно седлать лошадь. Это был первый и последний случай нашего непосредственного общения с офицером. Самым замечательным лицом из начальства был Адъютант Перальдис. Адъютант во французской армии, по своему положению, есть нечто вроде нашего подпрапорщика, вахмистра, только поставленного в гораздо лучшие условия. Он получает очень значительное содержание, мало отличающееся от офицерского, носит форму почти офицерскую, так, что неопытный глаз никогда не отличит ее от лейтенантской. Живет адъютант в отдельной комнате и даже столуется отдельно от унтер-офицеров. По крайней мере, в нашем эскадроне Перальдис столовался отдельно от всех маршаллей, в обществе еще одного адъютанта, не имевшего никакого отношения к нам, и «маршалль-шефа» — маленькой, злобной личности, заведовавшей всеми хозяйственными делами эскадрона. Адъютант наш был родом с Корсики, как, впрочем, и большинство сверхсрочных. Служил он уже двенадцатый год и всю службу провел в колониях. С арабами он был жесток неимоверно и бил их самым бесчеловечным образом. Роста он был небольшого, но умудрялся, не вставая со стула, наносить им удары в лицо ногой. Когда он бывал в плохом настроении, все приходило в трепет. Мне пришлось быть свидетелем, как он бил четырех арабов, повинных только в том, что они в этот день записались в книгу больных. После посещения околотка двое из них были отправлены в госпиталь, так как действительно были серьезно больны. Это не помешало ему избить двоих остальных, получивших освобождение, по возвращении их из околотка. Когда же он бывал в хорошем настроении, то любил пошутить с солдатами, причем очень любил, когда окружающие смеялись над его остротами. Разряжался он иногда и замечаниями вроде следующего: «Я рассматриваю женщин только как инструмент наслаждения». Это, однако, не помешало ему жениться, и говорили, что жена его держит в ежовых рукавицах. Как и всякий француз, он очень любил рисоваться и «принимать позы». Службист он был идеальный и не без основания считал, что весь эскадрон держится на нем. Из маршаллей он считался только с Леопардис, тоже корсиканцем, заведовавшим вторым двором. Этот последний был самым лучшим и разумным из всего нашего начальства. Жить с ним было гораздо легче, чем со всеми остальными. Как-то в хорошую минуту он сказал нам, что мы совершенно не подходим для службы во французской армии, так как делаем все быстро и хорошо, увлекаясь работой, а основной принцип в армии — это проводить время, делая вид, что работаешь. Это подлинные слова человека, прослужившего шестнадцать лет в армии. Остальные маршалли были заносчивы и грубы. Все они были сверхсрочными и почитали себя солью земли; нас они считали варварами, не заслуживающими сколько-нибудь приличного обращения. Каждый из них имел свою комнату и вестового. Содержание они получали очень приличное, около тысячи франков в месяц, а некоторые и больше, в зависимости от количества прослуженных лет. Столовались они в отдельной столовой и вообще вне службы держали себя совершенно особняком от простых солдат и бригадиров. Насколько были плохи наши отношения с маршаллями, настолько они были хороши с французами-бригадирами и простыми солдатами. Все они были отбывающими воинскую повинность и также остро ненавидели наше начальство и режим, царящий в эскадроне. Не было случая, чтобы кто-нибудь из русских был наказан из-за французского бригадира. В особенности был симпатичен один солдат-филолог. Он совершенно безвозмездно занимался французским языком с желающими и упорно отказывался от всякого вознаграждения. За исключением этого бригадира, ознакомленного с Россией и русской жизнью по произведениям русских писателей, все остальные были в отношении всего русского такими невеждами, как и большинство западных европейцев. Мне, например, пришлось познакомиться с одним французом родом из очень хорошей, даже аристократической семьи, студентом-химиком по образованию, который очень наивно спросил меня, имеются ли русские ученые и писатели. Второй курьез в этом же роде произошел на лекции одного французского доктора, который читал солдатам о венерических болезнях и средствах борьбы с ними. Говоря о каломели, он заявил, что это изобретение принадлежит «французскому ученому Мечникову». Французов у нас вообще было очень мало, и главную массу составляли русские и арабы. Арабы были сирийцы и алжирцы. Это два племени, очень близких друг к другу. Различие в языках — очень незначительное, приблизительно такое же, как между великорусским и малорусским. Сирийцев у нас было мало, и все они занимали должности поваров, обозных и денщиков. Народ этот — жалкий и забитый. Внешним видом своим они сильно отличались от алжирцев. Алжирцы, в большинстве случаев, высокие, статные и красивые; сирийцы же — малого роста и очень щуплые. Никакой народ не подвергался таким жестоким побоям во французской армии, как сирийцы. Бьют их форменным образом, походя, и они терпеливо сносят побои. Наш маршалль-шеф подвергал провинившихся форменным пыткам. Жаловаться, конечно, было некому. Арабов-алжирцев бьют уже более осторожно. К нам они прибыли из Африки, из одного из спанских полков. Форма у них — очень красивая; с большими тюрбанами на головах и в широких красных плащах, доходящих до земли, они производят очень эффектное впечатление. Все они, по большей части, были на сверхсрочной службе. Во французской армии каждый солдат-француз или «цветной» по окончании положенного срока службы может остаться на сверхсрочной, подписав контракт на любое время, не менее одного года. Кроме положенной при подписании контракта премии, сверхсрочный получает усиленное денежное довольствие, которое с течением времени все время увеличивается. Таким образом, солдат, прослуживший лет десять на сверхсрочной, получает больше, чем срочный сержант. Французы, остающиеся служить добровольно простыми солдатами, представляют собой необычайно редкое явление. Обыкновенно сверхсрочный француз всегда бывает не ниже сержанта. Арабы же сплошь и рядом подписывают контракты, будучи простыми солдатами. При этом как срочный, так и сверхсрочный араб получает меньше француза соответствующего звания. Движение по службе для араба сопряжено с большими трудностями. После долгих и упорных стараний он производится в солдаты первого класса, который никакими особыми правами и преимуществами не пользуется, а только имеет на рукавах одну нашивку. Многие из них так и оканчивают свою долголетнюю, часто двадцатилетнюю, службу в этом «высоком» звании. Когда же арабу удается проскочить в бригадиры, то он считает себя чуть ли не Богом. Бригадирские нашивки достигают у них чудовищных размеров. Покоя арабы-бригадиры не дают никому, ни своим единоплеменникам, ни чужим. Наши русские подвергались наказаниям, главным образом, из-за них. Не было ничего хуже, как попасть на работу под надзор арабского бригадира. Бригадиры-арабы в тайниках своей души мечтают о золотой нашивке маршалля, и нет такой подлости и гнусности, которую бы они не совершили для достижения своей цели. Редко кому из них удается достигнуть такой высоты, но стараются, конечно, все. Общей чертой арабов являются хитрость и лицемерие, соединяющиеся с чистой воды ленью. Французов они ненавидят всеми фибрами души, но на глазах юлят и превозносят все французское, а за спиной показывают кулаки и бормочут свои арабские проклятия. Самая же гнусная их особенность — это педерастия, которой они подвержены почти все без исключения. В первые дни их появления у нас один из них проявил поползновения на одного из русских. Дело было в душе, где мылся донской казак Перлов, обладавший неимоверной физической силой, но сравнительно небольшого роста и довольно полный. Туда же зашел один араб, сделавший ему весьма недвусмысленное предложение. Перлов задал ему такую трепку, что тот еле унес ноги оттуда. С тех пор русских они оставили в полном покое, и на повторение поползновения никто уже не отважился. Говорили, что некоторые маршалли тоже были подвержены этому пороку, так как вестовыми у них всегда были молодые, женоподобные арабы. Русских арабы невзлюбили почти что сразу же. С особыми привилегиями французов они уже давно свыклись и считали это положение совершенно нормальным. В нас же они видели иностранцев, которых считали равными себе, и вдруг оказалось, что эти иностранцы почти на равном положении с французами. Велико было их негодование и возмущение, когда нескольких русских переводчиков, по прошествии четырех месяцев службы, сразу произвели в бригадиры, минуя звание солдата первого класса. Когда же, по прошествии года, трое русских были произведены в унтер-офицеры и столовались вместе с французскими маршаллями, их негодованию не было границ. Дело в том, что арабы, даже маршалли, столуются с общей солдатской кухни и, во всяком случае, не имеют права входа в унтер-офицерское собрание. Такого положения они не могли перенести равнодушно и свою злобу вымещали на простых смертных, всячески подлизываясь к вновь произведенным. Мы же ненавидели арабов еще по константинопольским воспоминаниям, и нередко столкновения между обеими сторонами оканчивались дракой. Среди русских были люди самых различных слоев общества и разнообразных профессий; юристы, инженеры, офицеры, студенты, рабочие и крестьяне, все были в одинаковом положении и исполняли ту же работу. Несмотря на разность образования и воспитания, все мы жили дружно и, как могли, помогали друг другу. Был у нас один латыш, окончивший два высших учебных заведения. Он прекрасно владел французским, немецким и английским языками и служил в качестве переводчика. При первом же производстве русских его произвели в бригадиры, но дальше он не пошел благодаря странностям своего характера. Несмотря на всю свою образованность и знания и довольно пожилые годы — ему было около сорока лет, — он страшно боялся начальства и совершенно не умел сохранять собственного достоинства. При разговорах с начальством он усиленно вытягивал шею, просительно заглядывал в глаза, на всякий зов подбегал вприпрыжку и со страшно озабоченным видом брался исполнять всякое возложенное на него поручение. Французы издевались над ним и считали его ненормальным. Наши почему-то прозвали его «болонкой» и иначе никогда не называли. Он же не обращал ни на кого и ни что внимания и усиленно занимался изучением арабского языка и всяких достопримечательностей Сирии. Адъютант, узнав, что он изучает арабский язык, призвал его к себе и подверг основательному допросу. Очевидно, начальство заподозрило его в желании дезертировать, но, убедившись, что на такой шаг он не способен, оставило его в покое. В партии русских, прибывших месяцем раньше в Сирию, были два переводчика, совершенно юные мальчики, Павлов и Воробьев. Так как в прошлом у них ничего не было благодаря их молодости, они решили построить свое благополучие на французской службе. Для достижения поставленной себе цели они не стеснялись в средствах, и немало русских пострадало из-за них. При прибытии второй группы им пришлось несколько сократиться, так как вновь прибывшие переводчики не разделяли их точку зрения. Однако они не совсем отказались от своего образа действия, когда наконец произошел взрыв и их чуть-чуть не избили. После этого случая они стали действовать более осмотрительно. Оба они кончили по-разному. Воробьев достиг звания сержанта и совершенно почил на лаврах, зная, что дальнейшее продвижение для него невозможно, и совершенно перестал выслуживаться. Павлов же не сумел продвинуться дальше бригадира, начал пьянствовать и в конце концов попался в очень грязной и гнусной истории, подробности которой для всех остались тайной. В результате после двухмесячного ареста его разжаловали в простые солдаты. Пришлось ему работать наравне с теми, над которыми он издевался, но, к счастью для него, он вскоре заболел, был эвакуирован в Африку и освобожден по болезни от службы. Это единственный, к счастью, случай, когда русские старались выслуживаться, построив свое благополучие на несчастии своих соотечественников. Из всех русских наиболее печальной известностью пользовался некто Уграфов. О себе и своем прошлом он рассказывал самые невероятные истории, совершенно не заботясь о том, сходится или нет рассказанное им вчера с тем, что он рассказывает сегодня. Большей частью он называл себя полковником мирного времени и даже называл полк, которым он якобы командовал. Фамилии его, менявшиеся чуть не каждый день, бывали непременно титулованными. Один раз он даже намекнул, что он — великий князь. Никто ему не перечил, чтобы напрасно не раздражать его, и он вдохновлялся все дальше и больше. Не зная ни одного французского слова, он тем не менее утверждал, что прекрасно владеет языком, но не говорит теперь, ибо считает это ниже своего достоинства. Из всех предположений об его истинном происхождении наиболее правдоподобным является то, что он был вахмистром. За это говорила вся его наружность, чисто вахмистерская, и прекрасное знание кавалерийского устава. В том, что он не был интеллигентным человеком, не было ни малейшего сомнения. С французами он держал себя крайне независимо и, разговаривая с ними, всегда обращался к ним на «ты», в каком бы чине не был его собеседник. Первое время его начальство буквально боялось и совершенно оставляло в покое. Будь он хоть немного разумнее, он отлично бы мог использовать такое положение, но он сразу же начал «пересаливать» и потерял свое привилегированное положение. Я помню, как в тот единственный раз, когда наш лейтенант показывал седловку, из толпы вдруг протиснулась фигура полупьяного Уграфова, который внезапно, вырвав одеяло из рук опешившего лейтенанта, начал нам показывать седловку сам, все время при этом разговаривая с лейтенантом; он называл его молокососом, мальчишкой и дураком и еще более лестными эпитетами, обращаясь к нему на «ты». Славу Богу, что все это произносилось на чистом русском языке, так что из всего сказанного офицер не понял ни слова. Бедный лейтенант очень растерялся и только попросил убрать его, чтобы он не мешал продолжать ему занятие. Конечно, такой случай мог иметь место только в начале нашей службы. Вообще же Уграфову долго сходило с рук то, что для другого кончилось бы долгодневным арестом. Впоследствии каждая его выходка кончалась карцером. В пьяном виде он не терпел никаких возражений, в особенности со стороны французов. Частенько мне приходилось бывать переводчиком в момент его объяснений с Адъютантом. Обыкновенно Адъютант приказывал ему передать, что если он не перестанет пьянствовать, то его согнут в бараний рог. Все это говорилось в нелестных для Уграфова выражениях, от которых тот бы пришел в бешенство и натворил бы бед. Приходилось говорить ему совсем другое. На это Уграфов разражался ответной речью, содержащей в себе, главным образом, непечатные слова. Большей частью его речи начинались так: «Скажи ты этому дураку, что, когда я командовал полком, я бы такому вахмистру, как он, разбил бы всю морду» и так далее в этом роде. Приходилось опять импровизировать, и в результате все расходились, весьма довольные собой. Уграфов обыкновенно отделывался восемью сутками ареста, редко больше. Однажды он напился еще до дневной поверки, и, когда все вышли из барака, он не пожелал выходить. На беду, один из вновь прибывших маршаллей, делая обход бараков, наткнулся на него в то время, как тот что-то рассказывал дневальному по бараку. Маршалль спросил его, что он здесь делает. Уграфов только презрительно посмотрел на него, не удостоив ответом. Когда маршалль повторил свой вопрос, тронув его за плечо, он пришел в бешенство и так толкнул его в грудь, что бедняга чуть не полетел кувырком. На крик перепуганного маршалля прибежал Адъютант, и рассвирепевший Уграфов бросился на них обоих. Оба малодушно бежали и вернулись в барак в сопровождении целого караула арабов. Нам, русским, с трудом удалось успокоить разбушевавшегося Уграфова и уговорить его не вступать в драку с караулом, иначе дело бы кончилось весьма печально. После этого скандала он был отдан под суд. В ожидании суда его поместили в военную тюрьму, в которой он пробыл до окончания следствия. Мне пришлось ходить туда несколько раз в качестве переводчика. Военный следователь, очень милый и сердечный человек, близко принял его дело, распознав в нем полусумасшедшего алкоголика. В последний раз, перед самым судом, он сказал мне, что, по его мнению, Уграфова нужно посадить в лечебницу для душевнобольных. Симпатичный следователь представил все дело так, что Уграфов отделался только годом условного тюремного заключения. Это наказание отбывается так, что приговоренный возвращался в часть, и, если до окончания службы он не совершит ни одного серьезного проступка, то наказание прощается; если же он вновь совершит какой-нибудь проступок, то должен отбыть прежнее наказание и за второе дело уже судиться с применением всех строгостей. Всякое пребывание под судом и следствием, как и арест свыше восьми суток, — вычеркивается из службы, и это время нужно дослужить по окончании нормального срока службы. По возвращении Уграфова из тюрьмы мы убеждали его воздерживаться от пьяных скандалов, чтобы не пришлось потом служить лишнее время. Некоторое время он крепился, но потом опять начал пьянствовать и, в конце концов, вторично попал под суд за избиение арабского бригадира. На этот раз он был приговорен к полутора годам дисциплинарного батальона, и мы его совершенно потеряли из виду. По всей вероятности, бедняга плохо кончил. Вторым буяном был казак Полковников, как хороший работник, находившийся под покровительством Адъютанта. Напившись, он произносил жалобные монологи о своей печальной судьбе. Однажды он в городе подрался с какими-то французами и на следующий день был приведен с городской гауптвахты в совершенно растерзанном виде. Отсидев положенное время, он образумился, и с тех пор подобных случаев с ним не повторялось. Был еще между нами один запойный, в обычное время — спокойный и тихий человек и прекрасный работник. Адъютант ценил его как лучшего садовника. Когда же на него находил приступ болезни, он превращался в зверя и для удовлетворения своей потребности не останавливался даже перед продажей казенных вещей. Пришлось нам самим принимать меры, чтобы бедняга не попал в беду. Удалось убедить Адъютанта в том, что у него пьянство — есть проявление болезни, и что он совершенно не может отвечать за проступки, совершаемые им в это время. Адъютант поверил нам, и, как только у несчастного начинался запой, мы сами запирали его и держали взаперти до тех пор, пока он не говорил, что его больше на вино не тянет. После окончания припадка он не прикасался к вину в течение нескольких месяцев, пока не начинался новый. Еще одним печальным явлением среди нас был барон В. Он большей частью исполнял обязанности дневального по бараку и исполнял их весьма добросовестно. Об его сумасшествии знали все, и никто его не беспокоил. Помешательство у него было психическое, и никому он не делал вреда. Он очень любил возиться с водой. Иногда часами он переносил воду в котелке от умывальника к своему бараку, выливая ее на землю около входной двери, и затем опять шествовал за новой порцией, чтобы проделать то же самое. Один раз мы застали его за самым странным занятием. Он сидел на земле и с самым сосредоточенным видом вымазывал себе глиной ботинки. Оказалось, что он собирался идти в отпуск и таким странным образом чистил себе их. В наших казармах была небольшая кантина, принадлежащая молодому сирийскому арабу, которого все называли Махмудка. Когда мы прибыли в Бейрут, весь его магазин заключался в небольшой плетеной корзине, с которой он появлялся каждое утро и скромно садился у края дороги, не рискуя заходить внутрь расположения эскадрона. Между молодым двадцатидвухлетним арабом и русскими почему-то сразу установились прекрасные отношения. Все русские стали покупать всякую мелочь, как то: мыло, зубной порошок, сигареты и так далее, исключительно у Махмудки. Прежде всего его обучили произносить по-русски самые невероятные ругательства. Ученик оказался способным и по прошествии недели встретил своих новых друзей отборной русской руганью. Вслед за русскими у Махмудки начали покупать и французы, так что клиентура у него росла и росла. Какими-то одному ему ведомыми путями Махмудка проник к Адъютанту и через него получил в свое распоряжение небольшое помещение во втором дворе, где он немедленно завел горячий чай и начал готовить яичницу и другие несложные блюда, отвечающие вкусам русских посетителей. Когда мы получили премию, по пятьсот франков каждый, Махмудкина торговля расцвела, и этими деньгами было положено начало его благосостояния. Способности, не только торговые, у Махмудки оказались недюжинные. Через три месяца он очень бойко говорил по-русски, а через полгода научился читать и писать. Все русские у него пользовались кредитом, и не было случая, чтобы Махмудке кто-нибудь не отдал долга. Он с вполне основательной гордостью показывал всем книгу, в которой записывались его должники: книга состояла из трех частей соответственно трем национальностям, составляющим эскадрон, причем русская часть книги была написана по-русски, французская — по-французски и арабская — по-арабски. С нами он говорил исключительно по-русски и в умении ругаться достиг такого совершенства, что ему свободно мог позавидовать любой старо