– Что с ним происходит? – с каждой осквернённой нитью, вокруг будто становилось темнее и холоднее.
– Мальчик становится Тенью. И я уже не могу ему помочь. Только подарить покой остаткам души.
Я, против воли, кивнул. Если это единственный способ сохранить хоть часть этой красоты… Но всё равно, жутко это. И было нечто, ещё менее приятное. Чем дольше я смотрел, тем сильнее становился голод внутри. Пальцы скрючились. Мне хотелось (ЖРАТЬ) сорвать этот узор со стены, вжать, вплавить в себя, чтобы он (ВЕЧНО!) плясал и корчился внутри. Я уже протянул было руку, почти теряя рассудок от желания, но Серафим схватил меня за плечо и мы вновь оказались у постели умирающего. Меня сразу отпустило, но тут же затрясло от отвращения к себе. Если всё, что говорил Серафим – правда, то я только что чуть не сожрал остатки души ребёнка. Ребёнка, бл**ь!
Баута, тем временем, как ни в чём не бывало, поднялся на ноги:
– Нет, его уже не спасти, мне жаль. – Баута убрал руку со лба мальчика и небольшая толпа вокруг тяжко выдохнула, как один человек. Какая-то женщина заплакала.
– Я могу только дать ему покой. Тенью он не станет, да, но спасти жизнь мне не под силу.
Какое-то время все вокруг потрясённо молчали. Потом заговорил всё тот же мужчина:
– Хорошо, господин. Мы будем благодарны.
– Выйдете все. Не стоит вам тут толпиться.
Горестно бормочущие люди выходили один за другим, пока не остались мы, ребёнок и женщина, которая за ним ухаживала.
– Что ты хочешь? – Баута сурово посмотрел на неё. Под взглядом Серафима несчастная сжалась и стиснула в руках подол ветхого платья.
– Неужели… Ничего нельзя сделать?
– Я уже сказал, что я могу. Я не всесилен, знаешь ли.
Женщина заплакала. Тихо и отчаянно. Меня снова тряхнуло от силы её эмоций. Пришлось отвернуться к стене, чтобы не (БРОСИТЬСЯ!) подвергать себя соблазну.
– Тогда… Вы можете забрать и меня?
Баута снова посмотрел на неё, но в этот раз женщина не отвела взгляда.
– Ты правда этого хочешь? – голос из-под жутковатой маски прозвучал неожиданно мягко и сочувственно.
– Да. Если другого пути нет… Он как родной мне.
Она села рядом и погладила ребёнка по щеке, на которую с шеи уже ползли чёрные пятна.
– Ляг рядом с ним. – Баута отодвинулся, и женщина примостилась с краю кровати, прижав к себе еле дышащего малыша. Серафим накрыл ладонями их лица и закрыл глаза. Пару минут ничего не происходило, а потом он… Запел. Тихо, почти неразборчиво, но я понял, что узнаю мотив! Какая-то простая, смутно знакомая мелодия. Она пробуждала в душе что-то такое… Светлую, хотя и с оттенком грусти, надежду, наверное. На мои глаза навернулись слёзы, стало тяжело дышать от нахлынувшей нежности. А потом я скорчился, оседая на пол. Чудовище внутри выпустило когти и они словно всё глубже погружались в мои внутренности. Ему явно не нравилось происходящее. Ощущение было такое, будто оно пытается прогрызть себе путь наружу прямо сквозь мои рёбра. Оно выло, чувствуя, что добыча ускользает. КАК МНЕ ХОТЕЛОСЬ ВПИТЬСЯ В НИХ ЗУБАМИ! МОЁ! МОЁ ПО ПРАВУ!!!
Я не знал, сколько ещё смог бы сопротивляться этим желаниям, но… Всё закончилось. По комнатке, когда Баута замолчал, будто прошелестел облегчённый вздох двух голосов. Свеча мигнула и погасла, оставив нас в кромешной темноте. А я ощутил, что в комнате стало на двух людей меньше. Остались только их тела, но в них уже не было чего-то очень важного.
Баута встал и повернулся ко мне. Его глаза в прорезях маски горели светло-голубым, постепенно затухающим электрическим огнём. Я замер, загипнотизированный этим сиянием и не успел увернуться, когда его сапог врезался мне в рёбра. Я скорчился, хватая воздух, а Серафим наклонился ко мне и проскрежетал:
– Всё ещё осуждаешь меня, а?! Посмотри на себя. Посмотри внутрь! Ты же был на грани, я почувствовал! В тебе всё меньше от человека и больше от твари! Молись, чтобы наш путь не оказался слишком долгим! Потому, что ты уже почти потерян! – отворачиваясь и выходя в коридор, он добавил, куда тише. – Несчастный мальчик…
Баута ушёл, а я лежал рядом с двумя дышащими телами, только что бывшими людьми и плакал от страха и жалости к себе. Маска горела огнём, словно вплавлялась в кожу. Я поднял руки, чтобы снять её и понял две странности. Черты фарфорового лица изменились: губы искривила усмешка, обнажившая острые, сколотые зубы. По этой, ещё нескольким чертам и расположению проступивших трещин я понял, что маска стала копией моего лица, только отмеченного будто чертами всех пороков, от злобы до похоти. И ещё одно… Как я ни пытался, я не мог её снять! В ушах, издевательским набатом, билось безумие. Начался Звон.