Братец ее имел такой несокрушимый корпус, что его из зенитки мочить надо было для верняка. Но мой комиссар не подвел — справился. Почти весь магазин разрядил. Остудиться не мог. Ее я не хотел трогать, но она так голосила. Я хотел прекратить это и пальнул ей в рот. С одного выстрела заткнул дыру, которую прорвало криком. Чекалду ее разбрызгало по стене, и все, наконец, стихло.
Так не плачь, не грусти ж, моя милая,
Обниму я твой девичий стан,
И мелодию танго любимого…
А ведь ем каждый день с тех пор. К хлебу и воде эту же руку тяну. И молитва всегда одна и та же — каянье и прощенье. А тогда хотел оживить, чтобы снова разок ушатать. А потом еще! И еще раз.
И мелодию танго любимого
Нам сыграет красавец баян(31)...
А какая-то клетка на дне башки не унимается и поверх всех каяний аварийкой сигналит — прав, прав, прав.
Я прав.
Свобода
Помню, реку переходил. Русло Терека спокойно, отшумело, отгремело от бурного летнего таянья. В горах стало замерзать. Вода уже села, чистая, но еще довольно большая. Перекат надо искать. Есть камни, мхом покрытые, — лягушачье пальто называется зелень эта, в одно время очень скользкой бывает. Чуть оступился — болотники наполнились, и меня вниз потащило. Прибило под скалу. Дыхание кончилось, но вздох еще не сделан. Последний дух, думал, выпустил наружу, уже глаза раскрыл напоследок — и тут вода меня выбросила.
В любом месте русло может затянуть человека. Вода дает понять иногда, что ты на ее территории, не надо забывать об этом. Но и над водой Всевышний стоит. Взглянет мельком — с любого дна поднимет, и ты уже сухой, нога земли не касается.
И если тебе суждено, то каков бы ни был срок, приходит конец и ему. И ты выходишь наружу, щурясь от света, которого не замечал еще вчера, на разводе. И тело твое недоверчиво медленно принимает настигшую тебя перемену, сбрасывая многолетнюю ношу, как намокшую бурку. Вот-вот, думаешь, и последний засов упадет, выпустит душу на волю. Но что-то пока не пускает, застряло в кадыке, бьется в горле. А, это кровь толкает вовсю по жилам талые ручьи.
Ты так истосковался по людям без номеров и погонов, что веришь, им тоже тебя не хватало. И сильно удивляешься, когда встречаешь их лицом к лицу.
— Твой брат приходит — и беда за ним. Выгони его. Не пускай в дом.
— Восемь шайтанов лучше встретить, чем тебя на своем пути!
— Купить пистолет, пристрелить тебя — дешевле обойдется.
— Твой друг тюремщик. Он тебя обнесет. Он крадун.
— У тебя есть что красть? У тебя на бутылку для меня нет, сука!
— Тормози, э, я покатил…
— Сиди! Шаг сделаешь — и тебя пристрелю. А ну, быстро, тащи все, что есть, угощать будем. Радуйся, что человек на порог твой ступил. Душа с того света вернулась!
И когда первая ночь на свободе тебя настигает и с ног валит так, что каюк, при пожаре выносить первым, и все вокруг отдыха ждут, радуются, что вот-вот в алебастру, — ты один среди них не хочешь, чтоб темнота наступала. Все лампочки включишь, пусть только заорут, спать не сможем.
— Закройте рты! Я в темноте, в непонятках, любому кошмар наведу, когда гостя встречу.
И как только выстегнешься, твой черный друг на пороге — проверить, не рановато ли я на свободу собрался. Ты знаешь, он не промажет, не забудет, не опоздает — лет двадцать последних в затыльник дышит. Он никогда не покажет своего лица, буквы не выронит. Он снова попытается душить тебя. Он ничего не объяснит и на этот раз. Ты, конечно, окажешь сопротивление, тебе снова удастся выйти из схватки живым, но душитель отступит только после скромной, но ощутимой победы: твой сон разбит.
Когда на тебе столько крови, ты не узнаешь, кто подстерегает тебя на тропе смертной мести. Кто терпеливо выжидает минуту, чтобы не дать прошмыгнуть тебе в узкую калитку на границе яви и сна, за которой притаилась награда уставшим — ночной покой. Как хороший вратарь, он не пропустит тебя в сон без сражения, без попытки подмять и раздавить плотной бесформенной массой. Ты можешь продолжать дремать дальше, но до утра уже не забудешь его истребительной ярости. Чей зловещий дух преследует мой сон столько лет? Неужели Гузель(32) не простила меня до сих пор? Или так беснуется проклятие ее матери? А всему виной этот е/аный калым. Сорок тысяч советскими деньгами я должен был заплатить за свою чернобровую красавицу. Даже если сейчас продавать начну все, чем владел когда-то, таких денег могу не набрать. Нам было по 16 лет. Я уже отлично понимал, что должен действовать в обход калыма. Загладил, уговорил, обещал жениться. И, конечно, сломал все туркменские оковы, веками оберегающие родовое сокровище — невесту, залог безбедной старости для родителей. А потом предложил бежать на Кавказ — там уж я на своих камнях сумею за нее постоять. И тут она вспомнила, что она отцовская дочь, воспитанная в послушании, — и ни шагу не соглашалась сделать от родительского дома. Я понял это по-своему. Я совсем ее не понял тогда!